Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович. Страница 5

— Только не плакать, — теперь уже и правда сурово сказал он.

Она всхлипнула и сразу же задержала дыхание.

— Нет, нет, Саша!

И вот теперь, когда она должна была рассказать все то, о чем думала годы, что камнем давило ей грудь, все то, что мысленно говорила ему сотни раз, теперь она не знала, как найти слова.

Он поднял голову.

— Не гляди на меня… Ох, Саша! Если бы ты мог понять, что тогда было!

— Кое-что понимаю, — обронил он, не поворачивая головы. — Тогда не понимал, теперь кое-что понял. Но не об этом надо сегодня говорить.

— Как вспомню то собрание, мне и сейчас жутко становится. — Она глубоко вздохнула. — Ох, Саша, ты и не знаешь, что тогда творилось в институте…

Когда это было? Четыре года назад? А кажется, только вчера, только вчера. Снова все перед глазами. Тогда тоже был сентябрь, тридцать седьмой год…

На том собрании сперва исключили из комсомола Марийку Кобзарь, дочку старого большевика. Все любили Марийку. И вот она стоит возле стола президиума, с серым помертвевшим лицом. Только сухие глаза горят, и в мертвой тишине звучит живой Марийкин голос: «Мой отец член большевистской партии с тысяча девятьсот десятого года, мой отец был на царской каторге, мой отец был красногвардейцем. Я не знаю, как могли его арестовать…» Голос Марийки сорвался. Она положила на стол свой комсомольский билет и вышла из аудитории.

Женя закрыла глаза. Так легче было говорить. Когда это было? Четыре года назад? Почему же так болит сердце?

— Марийка вышла. Никто не дышал. А может быть, это только я не могла перевести дыхание. И тут я услышала: «А почему молчит Женя?» — «А что мне говорить?» — отвечаю. «Скажи о своих связях с Ярошем». Меня словно обухом хватили. «Ага, побледнела!» — выскочил Грабарь. Был у нас такой карьерист, ничтожество. Крикливое горло на двух ногах… А я не только побледнела, я чуть сознание не потеряла. «Связи с Ярошем…» Я подумала, что ты уже арестован. Я ведь ничего не знала. Накануне ты успокаивал меня: «Я откровенно сказал то, что думаю, сказал правду… Ну, в крайнем случае сделают предупреждение, надерут уши». Так ты говорил мне тогда. А потом не пришел. Я понимаю, тебе было нелегко. И вот этот самый Грабарь закричал: «Ее жениха, Яроша, вчера исключили из партии за связи с комбригом Костецким, которого посадили куда следует… А Женя скрыла это от комсомольской организации. Пускай она расскажет комсомольской организации». — «Что мне известно? Я знаю, что он честный коммунист, что он…» Тут все накинулись на меня: «Вот как! Кому же ты веришь? Только своему женишку, Сашке Ярошу? Его исключили, а ты считаешь, что он честный коммунист?..»

Ярош невидящими глазами смотрел в окно, лицо его еще больше пожелтело. В ушах звучали слова тех дней: «Связь… Пособник… Двурушничество…» И глумливый вопрос, уязвивший в самое сердце: «Значит, ты при встречах с Костецким разговаривал только о погоде и пил чай с вареньем, так?» Ярош невольно закрыл глаза. Женя умолкла.

— Ты меня не слушаешь?

— Говори, — глухо ответил Ярош.

— Даже те, кто мне верил, кто дружил со мной, растерялись. А другие ставили вопрос ребром: «Как бы там ни было, ты должна сказать, кто тебе дороже: комсомол или твой Ярош? Если для тебя тут могут быть колебания — позор! И не место тебе в комсомоле». Я не выдержала, я сказала неправду… Ох, Саша, лучше бы мне умереть, чем так исковеркать свою душу. И всю жизнь.

«Сколько я знал таких, которые лгали тогда, которые говорили одно, а думали другое! Чего ж я хочу от этой девочки, растерявшейся, запутавшейся в те времена, когда и опытные люди порой не знали, что происходит и что им говорить. Не сам ли я внушал ей, что революция дороже жизни, что в первую очередь надо жертвовать личным. Я в полной мере испытал, как тяжела эта жертва».

— Будет, Женя… — он коснулся ее руки. — Значит, иначе нельзя было.

Женя вздрогнула.

— Не говори! — Голос ее звучал тихо, кричали глаза. — Ведь ты же не сказал так? Ты не согнулся? Пускай бы меня исключили. Пускай выгнали б из института. Все вытерпела бы. Но вместе! А я, ничтожная, сдалась. И что же? Я обрекла себя на еще более тяжкие муки. Ох, Саша, ты не знаешь…

«Кто ж тогда знает?» — безмолвно спросил Ярош.

— Будет, Женя. Я все знаю.

— Что ты знаешь? Ну почему ты тогда не помог мне? Я увидела, что ты избегаешь меня. Однажды перед самым моим носом свернул в сторону; я позвала, ты не ответил.

— Я не хотел тебе повредить. Этот же самый Грабарь, или еще кто-нибудь, увидел бы и опять стал кричать, что ты встречаешься с пособником, или как он там меня назвал. А кроме того, я тогда оказался без работы и, если уж хочешь знать, без куска хлеба. Ей-богу, разговор у нас получился бы малоинтересный. Женя, довольно об этом. Скажи лучше, почему ты не уехала, как ты осталась в Киеве?

Она, должно быть, не слышала. Сидела, низко склонив голову.

— Ты все обо мне знаешь, Саша?

Ярош бросил взгляд на ее словно мелом очерченный профиль и, чтоб не дать ей сказать то, что он не хотел слышать, торопливо промолвил:

— Все знаю. — Он вскочил, всей тяжестью ступив на больную ногу, скрипнул зубами от боли и проковылял к окну.

— Саша! — охнула Женя. — Что это у тебя? Ты ранен? Почему ты не сказал? Ой, Саша! Я умею делать перевязки, я…

Она бросилась к нему, протянув руки. Эти длинные худые руки, на которые Ярош не в силах был смотреть. Он сказал, что знает о ней все? Глупости, он даже о себе не все знает. Разве час тому назад он думал, что ему так дорога, еще дороже, чем прежде, эта девушка, которая должна была стать его женой, а вышла замуж за другого? Еще миг — и он схватит ее руки, прижмет к себе… Довольно!

— Вот что, Женя. Я хочу есть! Умираю с голоду…

— А я ничего тебе не принесла, — виновато вздохнула она.

— Ну что ты, Женя. У меня кое-что найдется. Плох тот солдат, у которого нет энзэ.

Он подошел к столу, поднял газету.

— Садись, Женя, хозяйничай.

Она отрезала два ломтика хлеба, разделила кусочек сала и луковицу.

Ела и смотрела на него, что-то разгадывая в нем, что- то выпытывая.

— Ой, как вкусно! — улыбнулась вдруг. — Я тоже голодна, вола б съела!.. Саша, — показала взглядом на ногу, — ничего опасного? Я должна посмотреть. Поверь, я не боялась смерти, боялась, что не встречу тебя.

Потом почти спокойно, с неожиданной твердостью сказала:

— Ты не все обо мне знаешь. Я развелась с Барабашем. Я не могла… Не могла тебя забыть. — Она отложила недоеденный ломтик хлеба, закрыла глаза, схватила его руку и припала к ней мягкими теплыми губами.

— Ну что ты, Женя!

— Саша… Теперь можешь меня прогнать.

— Сама не ест и меня голодом морит, — слабо улыбнулся он и твердой ладонью пригладил кудрявую прядь у нее на виске. Она побледнела, чуть наклонила голову, чтоб его рука плотнее прижалась. Ее глаза смотрели на него с такой благодарностью, что Ярошу стало не по себе.

— Какой ты хороший, — сказала она. Руки ее шевельнулись, бессильно повисли и вновь — теперь уже стремительно — взлетели, обвились вокруг его шеи.

Яроша точно кольнуло в сердце. Боль, нежность, давняя горечь и хмурая радость нежданной встречи — все нахлынуло разом, смешалось. Чувствовал под рукой покорные плечи, дрожавшие от сдержанных рыданий, смутно угадывал происшедшую с ней перемену. Он расстался с девочкой, которая, стоило ему лишь чуть крепче поцеловать ее, испуганно шептала: «Саша, не надо, не надо». Теперь его обнимала молодая женщина, и в нем остро вспыхнули волнение и ревность. Женя поняла, что в нем происходит, замерла в ожидании, прижавшись щекой к его колючей щеке. Потом проговорила устало, тихо:

— Я все тебе сказала. Я тебя люблю. И всегда любила. Но я недостойна тебя. Всю жизнь буду благодарна тебе за эту минуту. Я пойду, Саша.

Ярош взял ее голову обеими руками, посмотрел в глаза и крепко поцеловал.

— Саша! — со стоном вырвалось у Жени.

Мокрыми от слез губами, она целовала его, лепеча нежные слова, казня себя, и, тяжело дыша, снова шептала слова, каких ему никогда не приходилось слышать.