Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари. Страница 18

— Это не я, — угрюмо отвечает Шатц. — Это…

Но он замолкает. Нет, они его не подловят. Не на такого напали. Тверже утеса.

Я делаю ему небольшую уступку: оставляю двадцать процентов контроля над мыслями и все сто процентов голоса… ну, почти сто: за собой я сохраняю всего двадцать пять процентов. Жить-то надо.

— Что вы сказали?

— Комиссар, вам что, слышатся голоса?

— Голоса-шмолоса, — презрительно бросает комиссар, и граф, потрясенный столь типично еврейским оборотом, вставляет в глаз монокль.

Барон ничегошеньки не замечает. Странное поведение комиссара прошло мимо его внимания. Он парит в горних высях, продолжает писать образцовый портрет Лили, достойный самых благородных наших гобеленов.

— Лили могла заблуждаться, но она всегда готова была все отдать за счастье народа. И когда видела, как на горизонте горделиво возносится новый завод, глаза ее блестели, она бледнела от волнения! Она так хотела видеть наш Рейх сильным, выстроенным на тысячу лет.

— И вы полагаете, что за тысячу лет ей удалось бы получить удовлетворение?

— Хи-хи-хи!

— Господин комиссар, — высокомерно объявляет граф, — этими вашими словами, этим смехом вы позорите себя…

Шатц ударяет кулаком по столу: бессилие любит проявляться в яростной жестикуляции.

— Да не я это, не я! — орет он.

— Как это не вы? Я отчетливо видел…

Ничего он не видел и видеть не мог. Шатц и рта не открыл. Как-никак дело свое я знаю. Диббук прежде всего мастер чревовещания. А барон по-прежнему полностью погружен в свои супружеские горести.

— Рур с его лесом горделиво вздымающихся и таких многообещающих труб приводил ее в сильнейшее возбуждение. Чтобы успокоить ее, мне приходилось целыми ночами играть ей Баха.

— Бедняжка баронесса, — пробормотал комиссар.

— Но почему? Я должен был доставить ей удовольствие. Как-никак я ее муж. Я фыркаю.

— Хи-хи-хи! — смеется Шатц.

— Кисонька-лапонька! — воркует садовник Иоганн, воздев глаза к небу, к своему маленькому абсолюту.

— Здесь царит на редкость низменная и возмутительно циничная атмосфера, — объявляет граф.

— Они возвращаются, — бормочет Шатц. — Вместе со своим гнилым искусством. Да поглядите же вы, они уже заполняют наши музеи… Все осмеяно, принижено, окарикатурено… Вы считаете, что такая корова — это нормально? Да где вы видели летающих коров, парящих новобрачных, еврейских скрипачей на крышах? Они пытаются сделать из нас сумасшедших.

Барон взглянул на графа, граф на барона.

— Вы говорите…

— Я говорю, — взорвался Шатц, — что вам следовало бы направить вашего садовника к психиатру! Вы что, совсем оглохли?

— Да, да, хорошо, — кивает барон. — Короче говоря, Лили мечтала о чудесном подъеме…

— Хи-хи-хи!

— Садовник!

— Этот негодяй Чингиз-Хаим, — уныло говорит Шатц, — выступал в литературном кабаре самого низкого пошиба, где все — все! — подвергалось осмеянию.

— Что за негодяй?

— Цыпочка, кисанька, приди же сюда! — нежно застонал садовник Иоганн, и, говорю вам, никто, кроме него, никогда еще не видел столь реального неба.

— Не обращайте на него внимания, — бросил Шатц. — Они его отравили. Продолжайте.

— Вполне, вполне возможно, что какая-то политическая организация вовлекла Лили в эту… карательную экспедицию, в процессе которой в результате столкновения было несколько жертв. Сорок убитых, это я вполне могу допустить, но чтобы она изменила мужу… нет, нет, это немыслимо!

— Короче, честь спасена [20], — буркнул Шатц.

— К тому же вполне вероятно, что ее принудили вопреки ее воле, воспользовались ее беспомощностью, запугали и заставили молчать. Кстати, возьмем Сталина. Разве русский народ кто-нибудь объявляет ответственным за его преступления — за Аушвиц, Треблинку, Бухенвальд, Орадур? Лили похитили, заткнули рот, вынудили молча присутствовать при всех этих ужасах, о которых, кстати, она ничего и не знала. Ее следует рассматривать как первую жертву этого преступного элемента, силой заставившего ее следовать за ним.

Зазвонил телефон, но Шатц не решается снять трубку: а вдруг это я вздумал поговорить с ним? Но в конце концов берет:

— Алло! Алло!… Да, комиссар Шатц у телефона… Вы уверены? Это действительно она? Не забывайте, она принадлежит к очень знатному роду… Да, да, старинное дворянство… Эразм, Шиллер… Ницше… Вагнер… Даже Альберт Швейцер ее родственник… Значит, ошибки быть не может?… Отлично. Передайте ее фотографию в газеты. На этот раз необходимо предупредить население, чтобы не началось опять… Благодарю вас.

Шатц с торжественным видом опускает трубку на рычаг. Смотрит на супруга.

— Господа, только что я отдал приказ приступить к соответствующим мероприятиям. Обнаружены отпечатки пальцев вашей жены.

— Где? — проблеял барон. — На чем они обнаружены?

— Черт побери, а на чем, по-вашему, они могут быть? Да на трупах, на трупах. Теперь нет ни малейшего сомнения, она замешана в этом деле. Вот чем объясняется выражение счастья на лицах этих несчастных.

Честняга Иоганн возмущен:

— Несчастных? Почему несчастных? Да это же самая прекрасная судьба, ей можно только позавидовать! Я… Я хочу ее отпечатков! Хочу по всему телу!

Писарь рушится со стула. Глаза у него остекленели. Он в страшном состоянии окончательной готовности. Я подошел к нему и погладил по голове. Славный парнишка. Жди, скоро у тебя будет фюрер.

Однако барон не сдается.

— Это ничего не доказывает, — почти шепчет он. — Она вполне могла оставить свои отпечатки, когда защищалась. Вероятно, эти скоты напали на нее. Завязалась борьба. Прибежал егерь и убил их. Он исполнил свой долг.

— Сорок два трупа? Не смешите меня.

— И потом, господин комиссар, эти люди могли быть убиты… до того как… Быть может, акт не был совершен. Нет никаких доказательств, что был нанесен урон моей чести.

— Они были убиты в тот момент, когда испытывали наивысшее блаженство. Так утверждает, причем категорически, судебно-медицинский эксперт.

— Кле-ве-та! Господин комиссар, от всего этого дела так и тянет ненавистью, злобой, заговором, ядом, преднамеренностью. Я не хочу обвинять… наших врагов, но после того, как их… как они покинули нас, они только и делают, что на нас клевещут. Они даже создали специально для этого государство.

На сей раз Шатц согласен.

— Вы правы. Они топчут нас, отплясывают на нашем имени варварский, мстительный, азиатский танец скальпа, а верховодит ими глава их гестапо Чингиз-Хаим.

И тут выскакиваю я. Хоп-ля-ля! Я выскакиваю и отплясываю перед комиссаром варварский, мстительный, азиатский танец скальпа. Я всегда хорошо танцевал, даже на сцене, но теперь, когда я утратил, так сказать, вес, я пляшу просто великолепно. Я верчусь, подпрыгиваю, притоптываю, бью каблуком о каблук и — раз-два три, хоп, раз-два-три! — выкидываю ноги вперед, иду вприсядку, хлопаю ладонями по пяткам; это помесь русского казачка, которому мы научились от украинских казаков, когда они отплясывали его у нас в местечках после погромов, и нашей старой еврейской хоры. Как ни странно, но комиссар, похоже, единственный, кто видит меня. Он испуганно замирает, следит за мной взглядом, а я весь во власти вдохновения. И тут он указывает на меня пальцем. Однако я уже исчез и занял свое место внутри него.

— Вы его видели? Видели? Вот уже двадцать два года этот сукин сын терзает меня! Я все уже испробовал. Но мне так и не удалось избавиться от него.

— О ком это вы?

Комиссар мигом замолкает. Инстинкт самосохранения. Пока он еще способен обмануть окружающих, притвориться, будто меня вовсе нет. Шатц принимает сосредоточенный, серьезный вид, дескать, он весь погружен в дело, которое расследует… Но какое дело? Ах да, Джоконды. Джоконда взбесилась и пошла убивать направо и налево. И тут садовник Иоганн хлопает себя по голове: он только что вспомнил…

— Я ж совсем забыл… Там еще вокруг пруда… И на центральной аллее… Молодые люди, студенты, в кустах… Один так даже держит в руке велосипедный насос… А я здесь! Ну почему она пренебрегает мной? Почему она презирает именно меня?

вернуться

[20] Ироническая аллюзия на слова французского короля Франциска I после битвы при Павии (1525 г.), где французские войска были разгромлены, а сам он попал в плен к императору Карлу V: «Все потеряно, кроме чести»