Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари. Страница 23
Наконец-то я стал самим собой. Давно пора. Да что говорить, порой я даже не понимал, кто я, где я. Представьте себе, бывали моменты, когда, вынужденный жить в такой внутренней близости с ним, я, Шатц, вдруг начинал сомневаться, а не есть ли я нацистский диббук, обреченный на вечное пребывание в психике еврея. Тьфу, тьфу, тьфу.
Я уж даже перестал верить, что нам когда-нибудь удастся разделиться.
Так что можете себе представить, какую я испытал радость, когда ему в вену всадили иголку. Сначала он вроде удивился, а потом стал смеяться. Через секунду он уже хохотал взахлеб, и я тоже заржал, да еще как. Просто не смог удержаться при мысли, что Хаиму, как в добрые старые времена, сделали укол, чтобы избавиться от него, и что этот хитрый, страшно подозрительный еврейчик ничего не заподозрил и, наверно, решил, что это вновь сказывается его прошлое призвание, комический атавизм. Он — хи-хи-хи!, я — ха-ха-ха!, уморительность ситуации усиливалась веселящим действием «энноктала», все это разрасталось, как снежный ком, и я уже не мог остановиться. Это курвино отродье реготало до потери сознания, что с ним в конце концов и произошло бы. Да, все кончилось бы прекрасно, не сделай врач одной оплошности: видя, как я изнемогаю от хохота, он с оттенком профессионального удовлетворения в голосе сказал санитару:
— Действительно, очень эффективное средство в шоковом состоянии. Действует куда сильней и гораздо продолжительней, чем веселящий газ…
Это и спасло мне жизнь. Существуют слова, которые не нужно дважды повторять еврею, и слово «газ» как раз к ним и относится. Я уже жутко ослаб от действия укола, пусть и не осознавал этого, смеялся, не мог остановиться, хотя смутно чувствовал, что потихоньку стираюсь, исчезаю, но в том состоянии эйфории, в каком я пребывал, дико радовался при мысли, что наконец-то избавлюсь от Шатца, освобожусь из немецкой психики со всеми ее завалами исторического дерьма, в которых я увяз по шею. Я начисто забыл, что без него я исчезну, перестану быть индивидуально воспринимаемым в анонимной массе статистических жертв, — действительно, что изменится, если в общей цифре шесть миллионов станет одним Хаимом больше или меньше? Я уже был на пути к превращению в абстракцию. Однако при слове «газ» немедленно сработал мой инстинкт самосохранения. Продолжая ржать — остановиться я не мог, действовала химия, — я собрал последние остатки сил, напрягся, стал брыкаться, да так сильно, что Шатц приподнялся на носилках, — нас уже вынесли на улицу и собирались погрузить в карету «скорой помощи», — уставился на врача и завопил:
— Нет! Вы должны ликвидировать его! Я не хочу больше иметь с ним ничего общего! Хватит с меня, он так долго измывался надо мной, изводил этими историями о наших жестокостях, я больше не согласен…
Я зашевелился еще энергичней, дернулся, рванулся сильней, вскарабкался повыше, немножко пришел в себя и, чтобы преодолеть воздействие «энноктала», чтобы не уснуть, начал, как бешеный, отплясывать в немецком сознании, куда я провалился, хору памяти, нашу старую хору.
Не пожелал бы я таких танцев своим лучшим друзьям.
Это меня и спасло. На глазах ошеломленного врача и санитаров Шатц спрыгнул, как заяц, с носилок и понесся по улице. Я ринулся вслед за ним, но можете мне поверить, чувствовал я себя в тот момент слабым, как вегетарианская кошка, и мне с трудом удавалось не отстать от него. Вообще удивительно, что у него хватало сил так чесать по улице после той дозы «энноктала», которую нам вкатили. Впрочем, что тут такого, у этой скотины Шатца, скажу вам без хвастовства, большие внутренние ресурсы на любой случай, а я, уж поверьте мне, постарался, такой гвалт поднял внутри, что он был охвачен таким страхом, таким гадостным ужасом и несся во все лопатки, как будто за ним гнались все расстрелянные мужчины, женщины и дети. Сами понимаете, я не мог позволить дать себя в обиду, нас и без того все время упрекают, что, мол, мы позволяли убивать себя, даже не пытаясь сопротивляться. Но мне понадобился для этого весь мой инстинкт самосохранения, а кроме того, мы оба, несмотря на обуявший нас страх, по-прежнему ржали как сумасшедшие из-за веселящего действия укола, и это вообще было что-то чудовищное. Короче, они и впрямь чуть было не покончили со мной. Да, при тех успехах, каких они добились в биохимии, можно быть уверенным, что вскоре они полностью решат проблему души и нравственного сознания, и это станет концом наших психопаразитов. Еврейское подсознание освободится от немецкого диббука, а немецкое наконец очистится от еврейского влияния. Я не хочу сказать, что на этом все кончится, но во всяком случае никто не будет испытывать таких страданий.
Вероятно, я зря потерял голову, и вполне возможно, что, когда действие укола закончилось бы, мой еврей снова вернулся бы в меня, живехонек, как прежде. Я просто не хотел рисковать; врач выглядел вполне порядочным человеком, но представьте себе, а вдруг его подослали израильтяне и это их чудовищная провокация, чтобы вынудить меня еще раз ликвидировать Хаима, а потом обвинить обновленную Германию и меня, обер-комиссара Шатца, в геноциде евреев? Ха-ха-ха! Вот им! Я тут же смекнул, чем это пахнет, соскочил с носилок и кинулся бежать сперва по улице, а потом через поля к лесу Гайст. Добежал я туда совершенно обессиленный, забился в чащу и только там, как следует ото всех укрытый, позволил себе потерять сознание. Одним словом, я его спас. Если израильские секретные службы все-таки схватят меня и будут судить, я привлеку в свидетели врача с санитарами, и им придется меня оправдать.
Уфф! Немножко полегчало. Сейчас он, совершенно обессиленный, спит в чаще. Как это я здорово догадался в последний момент подкинуть ему идейку насчет израильской ловушки. Он жутко перепугался, и это меня спасло. Теперь я могу вздохнуть. Я избавился от Шатца. Я денацифицирован.
20. Еврейские ямы
Мы находимся в печально знаменитом, как вы, наверно, помните, лесу Гайст. Вот уже двое суток как вход в лес запрещен, и на всех подходах к нему выставлены полицейские посты. Хотя уверен, что любопытным, романтическим натурам и мечтателям удается обмануть их бдительность и проникнуть в лес.
Лес Гайст я знаю прекрасно. По этой дороге среди дубов, которая когда-то вела к руинам — теперь тут роскошный дом и детский сад, — я постоянно бродил, можно сказать, вопреки своей воле, словно надеялся еще отыскать на ней следы своих соплеменников. Они все ушли на небо дымом, но тут еще можно увидеть могилы, которые эсэсовцы заставляли нас рыть, прежде чем расстрелять. Моя тоже здесь, вот под этой елью, прошу любить и жаловать. В путеводителях о них не упоминается, но любой мальчишка из Лихта с готовностью покажет вам то, что здесь носит название «еврейские ямы».
Так что лес Гайст одно из любимейших моих мест прогулок, и я частенько таскаю сюда Шатца. Мы долго вдвоем с ним стоим и слушаем, как, по словам одного еврейского поэта, «осень навзрыд сердце щемит песней скрипичной» [30] — осень 1943 г., если уж быть точным, — песней, что поднимается над немецкой землей и которую могут слышать те немногие, у кого хороший слух. Я наблюдал за своим другом, как он часами ходит вокруг ямы, которую приказал мне вырыть, и заглядывает вниз, на дно, где самая густая трава. И однажды произошло нечто невообразимое. Мы предавались медитации; вдруг он спрыгнул вниз и… Угадайте, что он сделал? Улегся на дне в траве [31]. Любопытно, не правда ли? Я тогда не очень понял этот его поступок, да и сейчас не вполне понимаю. Он лег на спину, закрыл глаза. Что он там хотел постичь? Подозреваю, в этом человеке живет гигантское желание побрататься. Но чего он все-таки ждал, улегшись на моем месте на дне ямы? Не надо, как говорится, путать половые тряпки и салфетки. Хотя почему не надо? Из всех этих тряпок и салфеток в конце концов получится красивое белье и даже нарядное платье для принцессы из легенды.
[30] Начало стихотворения П.Верлена «Осенняя песнь», пер. С.Петрова
[31] Аллюзия на стихотворение А.Рембо «Спящий в ложбине»