Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари. Страница 30

— Я… я… я… — блеял представитель закона.

Он все еще сжимает оружие, сжимает обеими руками, но уже околдован, ослеплен, не способен сопротивляться авансам столь знатной дамы — только представьте, сколько о ней сложено легенд; ему столько рассказывали о ней, по-разному, начиная со школьной скамьи; он даже сходил в Мюнхенскую пинакотеку, чтобы посмотреть на нее, Дюрер, Гете в Веймаре, прекраснейшие в мире замки, он попадется, мудак, на эту удочку, это у них в семье наследственное, дед в 1914 — 1918-м, отец под Сталинградом, дед погиб, отец погиб, но они ошиблись с выбором, не на то поставили, у них не получилось, потому что их неправильно вели, на этот раз все будет как надо, НПГ знает, что нужно делать и куда идти… Полицейский Грюбер делает еще шаг вперед.

Это уже попахивает исполненным долгом. Весь лес Гайст провонял козлом. Полицейский Грюбер шагнул еще. У него всего один голос, но он готов сунуть его в урну, готов жить рискованно. Он обрел дух приключений, страсть к риску. Это обновление. Лили посылает ему сладкую улыбку, и я заметил, как нетерпеливо она постукивает ножкой.

— Флориан, посмотри, какой у него вдохновенный вид, посмотри на его руки, готовые мять, лепить, на его палец, лежащий на спусковом крючке… А как он красиво целится! Я знаю, он не промахнется!

Шатц попытался удержать Грюбера, но я, сам не знаю почему, встал перед ним, и Шатц стремительно попятился. Он смотрит на меня, изумленно хлопая глазами, и ничего не понимает. По правде сказать, я и сам ничего не понимаю. И даже подумал: а что, если этот хмырь, которого я не знаю, но внутри которого нахожусь, в глубине подсознания втайне желает, чтобы Германия вновь стала нацистской. Возможно ли это? Хотя разве я сам не воспринял с улыбкой легкого удовлетворения весть об успехах неонацистов в Баварии, в Гессене? Иногда у меня возникает ощущение, что Гитлер причинил нам куда больше бед, чем мы способны вообразить.

А юный германец уже явно пребывает в состоянии благодати: маленький абсолют — вот он, рукой подать, он улыбается ему; глаз у полицейского Грюбера уже ни дать ни взять глаз зарезанного петушка.

— Я… я…

— Ладно, — кивнул Флориан. — Вон там есть грот. Но советую, молодой человек, прежде чем ступить на путь ваших предков, хорошенько подумать. Мадам терпеть не может разочарований. А ее вкусы удовлетворить очень трудно, ибо она устремлена к совершенству. Ее полнит ностальгия, равная ее красоте. Ежели вы окажетесь недостойны ее доверия…

— Флориан!

— Это я чтобы подбодрить его, дорогая. Человек, который предупрежден, стоит двух.

— Какой лоб! Взгляни на этот лоб, Флориан!

— Да, лоб у него есть.

— Сколько в нем благородства! Флориан, это не лоб, это чело, и я вижу, что это чело отмечено судьбой.

— Да, я тоже вижу.

— Это вождь. Он рожден повелевать, подчинять себе, вести человечество к светлому будущему! Флориан… У этого мальчика в ранце маршальский жезл!

— Да, да, дорогая, идите.

Флориан взглянул на претендента, и в его взгляде промелькнуло что-то вроде сострадания.

— Не желаете кусочек колбасы?

— А какой лучезарный взгляд!

Лили встала:

— Прощай, Флориан. Я больше не нуждаюсь в твоих услугах.

— До скорого, дорогая.

Флориан, он очень обостренно чувствует наши возможности. Я даже испытываю к нему нечто наподобие нежности. Он не любит заставлять страдать. У нас с ним всегда были прекрасные отношения, основывающиеся на взаимном понимании и взаимном уважении. Флориан за равенство. Мой дядя Анатоль Хаим из Лодзи умер в своей постели и страшно удивил меня, потому что в последние минуты перед смертью вдруг начал дико хохотать. Я поинтересовался, что это с ним такое. «Дети мои, — отвечал он, — ведь подумать только, у меня, бедного необразованного еврея, такая же судьба, как у Юлия Цезаря!» И это все Флориан, это он в последний миг уравнивает всех.

Наконец я все-таки оторвал взгляд от этого подлинного демократа и обнаружил, что Лили уже исчезла. Полицейский же Грюбер все никак не может решиться последовать за ней. Цинизм последних двух десятилетий, отсутствие идеалов, иконоборческая пропаганда оевреившихся авторов вроде Гюнтера Грасса бесспорно оставили свой след на нем. Юный германец все еще раздумывает.

— Что же вы, ступайте! — поощрил его Флориан. — Разве вы не поняли, что она влюбилась в вас с первого взгляда? Мой мальчик, всему свету станет известно про ваш подвиг! Когда вы будете проходить мимо, женщины будут падать в обморок, и вам придется приводить их в чувство. Они проложат вам триумфальную дорогу, будут вешать венки из фиалок на… ваш памятник. Ваш образ будет витать в снах всех девушек земли, а ваш детородный орган станет объектом паломничества, и там будут происходить самые невероятные чудеса! Ступайте же, ступайте… Ублаготворите ее.

Бедняга еще несколько мгновений пребывал в сомнении. Но он молод, полон задора и верит в свой метод. И потому пускается галопом вслед за Лили.

Флориан подмигнул мне:

— Я даю ему три минуты, учитывая его крепкое сложение, исключительный темперамент и прочность убеждений. Только вот… Наполеона погубил холод.

Я не слушаю его. Я сорвал несколько цветочков. Фиалки, маргаритки, ландыши. Преподнесу ей, когда она вернется.

26. Де Голль отдал мне честь

Я ничуть не сомневался, что Флориан заметит меня. К тому же я припомнил, что в лесу Гайст, а также еще в некоторых прославленных местах я перестаю быть просто статистической данностью. Я становлюсь видимым. И вспомнил, как канцлеру Аденауэру, прибывшему в места преступлений нацистов возложить цветы, едва не стало дурно, когда он меня увидел. Генерал Де Голль, приехавший сюда с визитом в сопровождении многочисленной свиты, столкнувшись со мной нос к носу, отдал мне по-военному честь. Это крайне любопытно. Получается, что в Германии и в Польше существуют такие места, где я обретаю физическое обличье. И я первый, кого это удивляет, тем паче что в такие моменты я не узнаю себя. Внезапно я становлюсь огромным-огромным. Это видно по лицам людей. Можно даже сказать, что я заполняю собой все и они видят только меня. Меня это немножко смущает. При жизни я был, скорее, невысокого роста, в во всем моем виде, в выражении лица, в длинном носе, во взъерошенных, как у Харпо Маркса, волосах, в ушах, немножечко лопушистых, было что-то вызывающее смех. Кстати, меня за это упрекали, говорили, что во мне нет достоинства. Меня раздражает, когда я чувствую, что внезапно принимаю в глазах людей какие-то монументальные размеры. Я боюсь, что не смогу удержаться на высоте своего нового положения. И пытаюсь быть воплощением достоинства, важности, благородства, выставляю ногу чуть вперед, откидываю голову, как, по моим представлениям, делал бы герой. Однако чувствую себя при этом не в своей тарелке. Слишком долгая за мной привычка к смешному и к пинкам в зад. Боюсь разочаровать. Слишком все-таки большая ответственность. Ощущение такое, будто весь Израиль глядит на меня, а там они с достоинством не шутят. Помню, кстати, что, когда генерал Де Голль встал передо мной по стойке «смирно» и взял под козырек, у меня чуть было не начался приступ дикого хохота. Это чисто нервное, но попробуйте это объяснить молодым евреям Моше Даяна. Они же мне ни в жизнь не простили бы. Я все-таки сдержался. Подавил свою глубинную сущность, века и века шутовства и карикатурности. Постарался вспомнить что-нибудь печальное. Но когда имеешь опыт вроде моего, что может быть еще печальнее? Да ничего. Нет повести печальнее на свете. Когда являешься обладателем рекорда исторического мира, без новых благоприятных условий не обойтись. Ну что ж, я тоже встал смирно. Тоже отдал честь. Генерал Де Голль отдал мне честь, и я, еврейский диббук, неожиданно ставший видимым невооруженным глазом, тоже отдал честь. Это было ужасно. Там присутствовало еще по меньшей мере с полсотни человек, они все видели меня — я прочел это по их глазам, — первоклассная публика, быть может, последняя моя публика, и я не мог позволить себе рассмешить их. Потом, чтобы разрядиться, я всю ночь до рассвета рассказывал Шатцхену еврейские анекдоты. Он всю ночь катался от хохота.