Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари. Страница 39

— Мерзавец!

— Но я не могу удержаться, одна там подает мне знаки… Вон, вон она! Посмотри туда! Какая она большая, какая прекрасная! Ой, она приоткрывается! Она улыбается мне!

— Что? Она тебе улыбается? Дурак, эти органы не улыбаются. Где? Да показывай точней! Где, где? Ничего не вижу. Несчастный, у тебя просто кризис полового созревания.

— Ай! Ай! Да они всюду, на каждой ветке, и волосы разного цвета — блондинистые, брюнетистые, рыженькие… Ой, а одна совсем золотистая и курчавенькая… А эта… эта… посмотри, папа, туда… Видишь? Она вся широко раскрылась и глазиком подмигивает мне…

Я стал вертеть головой, пытаясь увидеть, что там такое, и отметил, что Шатц тоже вытянул шею. Вне сомнений, то был вовсе не идеал, подлинный, большой, единственный, но, в конце концов, и маленьким абсолютом тоже не следует пренебрегать. Приобщиться к нему очень и очень приятно. Приносит большое облегчение.

— Во-первых, это она мне подмигнула, а потом… Нету у нее никакого глаза. Ты даже еще не представляешь себе, что это такое, а говоришь! Это оптический обман! Ты просто заклинился. Слишком усиленно штудировал метафизику.

— А реснички какие красивые вокруг! Длинные, шелковистые и так все время трепещут, трепещут… Папа, да посмотри же ты, посмотри! Ой, как их много!

— Безобразие! Это совращение!

— Ой… Они там щебечут, поют, а одна немножко шепелявая…

— Какая шепелявая?

— А как они непоседливы, порхают, перелетают с ветки на ветку, и все время шелест… Мне так нравится рыженькая! Наверно, она такая сладостная…

— Немедленно опусти глаза! Не смотри на небо! И тебе не стыдно? Если бы твоя бедная мамочка видела тебя! Ты говоришь, рыженькая? Где рыженькая? Не вижу никакой рыженькой.

— Да вон же, рядом с черненькой, негритянской… С той, что чирикает…

— Чирикает? Да они никогда не чирикают! Это птички, болван! Ты видишь их гнездышки… Конечно, должен признать, формы у них несколько специфические, но тем не менее…

— А вон та говорит мне: мяу-мяу!

— Это такая птица-кисанька. И подумать только, все это на дороге, по которой могут ходить дети! Я подам жалобу. Нас должны защитить от подобных мерзостей. Нет, не смей туда смотреть! Это просто неслыханная непристойность!

— Папа, ты зря все время думаешь об этом. Шопенгауэр сказал, что стремление к абсолюту убивает.

— Это ты мне? Ты посмел сказать мне такое? Я покажу тебе Шопенгауэра! У меня, слава Богу, есть глаза, и не воображай, что ты сможешь скрыть от меня свои пакости! Глазеть на подобные мерзости! Какой стыд! Да еще при собственном отце! Все, марш домой!

И они отвалили. Я покачал головой. Ах, мечтательное человечество! Вечная тоска по идеалу.

— Истинные визионеры, — отметил Флориан. — Видишь, дорогая, не ты одна мечтаешь об абсолюте. Беспредельные духовные потребности пожирают человеческую душу… Между прочим, у меня всегда была слабость к рыжим.

— А мальчик очень мил.

— Он еще вернется, дорогая. К следующему разу он будет уже вполне готов.

— Флориан.

— Да, любимая.

— Последнее время я очень много думаю о Боге.

— Хорошо, дорогая. Как только Он объявится, я тебя с Ним сведу.

35. Земная корова и небесный бык

Я как раз предавался размышлениям насчет неизмеримых бездн души человеческой, этого Океана, столь богатого на утонувшие сокровища, волнующее наличие которых порой открывается нам, когда глубинные бури выносят их на поверхность, и тут почувствовал, что кто-то тянет меня за ногу. Ну конечно, Шатц. Отнимите у немца его еврея, и он сейчас же начинает ощущать себя обездоленным.

— Поглядите.

Я обнаружил, что Шатц, совершенно обезумевший от подрывных элементов, что кружат вокруг нас, — солнце и луна, казалось, сократились в размерах и изменили свои функции, причиной чего могло быть только воздействие на них потрясенной и злобной психики, явно пребывающей в тисках комплекса кастрации, — так вот, я обнаружил, что Шатц напялил солдатскую каску, вне всяких сомнений, опасаясь, что небосвод рухнет ему на голову. С первого же взгляда я понял, что каска тут не поможет, совсем даже напротив. Нет, не надо думать, будто я испытываю к пресловутой германской мужественности этакую неодолимую враждебность, просто когда она принимает такие размеры, я имею полное право вознегодовать. Я прекрасно понимаю, что Шатц тут ни при чем, что бесспорной причиной всего этого является сволочное подсознание того гада без чести и совести, который держит нас в себе и грязнит нас своей подлостью и своими постыдными болезнями, но тем не менее это вовсе не значит, что Шатц должен появляться в таком виде. Конечно, мне известно, что в повести Гоголя «Нос» вышепомянутый орган сбежал с лица своего законного обладателя и разгуливал по улицам Санкт-Петербурга в блестящем мундире, но, с одной стороны, мы же все-таки не в царской России, мы в лесу Гайст, месте возвышенном, где дышит дух, а с другой — я предпочел бы скорей уж иметь дело с любым носом, нежели с Шатцем в его нынешнем обличье, тьфу, тьфу, тьфу. Ну, я и разорался:

— Вы не смеете появляться в таком виде!

— А что такое?

— Послушайте, Шатц, если вы не видите, во что вы превратились, вам достаточно ощупать себя! Вы не имеете права на подобную харю! Это омерзительно! Вам бы следовало сходить к психиатру!

Шатц от возмущения стал зеленый, и клянусь вам лапсердаком моего славного наставника рабби Цура из Белостока, ничего отвратительней в жизни я не видел. Какой-то миг у меня была надежда, что, может, это ничего, может, это Пикассо, однако явившееся моему взору было настолько реалистично и фигуративно, что я даже отвернулся. Зеленый, ну совершенно зеленый! Ой, такого цвета я не пожелал бы своим лучшим друзьям.

— Так, значит, мне надо бежать к психиатру? — заорал Шатц. — Но это вы, Хаим, видите меня таким! Это происходит у вас в голове! Вы — типичный образчик вырожденческого еврейского искусства, и я это всегда утверждал!

Я открыл глаза и заставил себя глянуть. Поскольку на башку он напялил каску, мне пришлось рассмотреть его поближе, и это лишь усилило мое отвращение. Но зато дало возможность высказаться.

— Нет, могу вас заверить, это вовсе не еврейское искусство, — заявил я ему со всей решительностью.

— Ну хорошо, давайте обсудим, — буркнул Шатц. — Я ничего не хочу вам сказать, чисто из деликатности, тем паче что прекрасно знаю, что мы влипли в попытку переворота. Только я не дам этому террористу прикончить меня. Но вы все равно должны взглянуть на себя. Повторяю, вы обязаны взглянуть на себя! Ха-ха-ха!

Я так и остался стоять на месте. И даже поднес уже руку к лицу, чтобы пощупать, но нет, я не позволю этому спившемуся хаму, находящемуся в состоянии полнейшего разложения, мало того, полнейшего зеленого разложения, навязывать себе что бы то ни было.

— У вас галлюцинации, — с величайшим достоинством парировал я.

— У меня галлюцинации? Хаим, ощупайте себя, проверьте, человек ли вы! Так вот я скажу и надеюсь, это доставит вам удовольствие: вы — человек, доподлинный, стопроцентный, и тут уж нет никаких сомнений. Ха-ха-ха!

Я горделиво выпрямился. Принял этакий небрежный вид. Слегка пошевелил ушами, чтобы чуток успокоиться, но это совершенно безобидное движение ушными раковинами вызвало у Шатца приступ безудержного веселья. Он прямо пополам согнулся, что само по себе зрелище — тьфу! тьфу! тьфу! — омерзительное, тыкал мне чуть ли не в лицо пальцем и ржал как безумный. Мне все стало ясно. Не осталось никаких сомнений насчет характера злобного и террористического поведения, объектом которого стал я. Я знаю, что это.

Это антисемитизм, вот что это такое.

— Хаим, говорю вам, сейчас не время ругаться. Мы оба с вами в одном и том же дерьме. И это еще не конец. Идемте, сейчас я вам кое-что покажу.

Не представляю, что такого еще он мог бы мне показать.

— Благодарю вас. Я уже вполне достаточно видел.

— Да идемте, говорю вам. Готовится нечто ужасное.