Пожиратели звезд - Ромен Гари. Страница 8

Пока молодой человек продолжал свой рассказ, адвокат с чувством глубокого сострадания и симпатии размышлял о трудностях жизни артиста в современном мире. Художник, чтобы его заметили, вынужден постоянно изобретать, новые трюки; в Америке культура настолько богата, таланты и созидатели столь многочисленны, что все они в той или иной мере вынуждены «стоять на голове» – изобретать зрелищный номер, для того чтобы привлечь к себе внимание.

Похоже, господин Манулеско был в свое время вундеркиндом; родители – профессиональные музыканты – учили его игре на скрипке с четырехлетнего возраста; в шесть лет он уже разъезжал с концертами по Америке. В восемь стал знаменит. А потом – непонятно почему – интерес публики стал ослабевать. В возрасте девяти-одиннадцати лет он был вынужден вести ожесточенную борьбу с равнодушием импресарио и пустыми зрительными залами. Семье пришлось туговато; ангажементы случались все реже и реже, хотя отец предпринял новые шаги в отношении рекламы: теперь ребенок выходил па сцену в белом шелковом костюме с блестками, а волосы ему выкрасили так, что он стал блондином – для того чтобы он выглядел помладше и имел ангельский вид; в афишах значилось, что ему семь лет, тогда как на самом деле было двенадцать. Он не произносил ни слова, ибо голос у него уже начинал ломаться; в Ванкувере родители отвели его к доктору Вренну, специалисту по железам и вопросам роста, чтобы узнать, нельзя ли как-нибудь помешать ему расти. Конечно, все это может показаться чудовищным, но не следует забывать, что уже в XVIII веке в Италии все еще кастрировали детей – чтобы сохранить чистоту голоса; кастраты пели главным образом в самых крупных храмах, вознося хвалу Господу, и то, что их голосовые связки старались сохранить в самом чистом виде, считалось вполне нормальным. Человек во все времена готов был пойти на что угодно во имя прекрасного. Именно тогда один сочувствовавший им и очень изобретательный агент и подкинул эту идею, которая оказалась превосходной и позволила уже преданному забвению вундеркинду вновь оказаться на высоте. Ему было только одиннадцать лет, и его еще можно было научить чему угодно; отец – на пару со старым калекой-акробатом, которого выкопал откуда-то все тот же агент, – принялся тренировать его по двенадцать часов в день: занятия музыкой требуют интенсивных, практически непрерывных упражнений. По истечении всего нескольких месяцев были достигнуты заметные успехи; постепенно он овладевал новой техникой исполнения, доселе не использованной ни одним скрипачом. Но тем не менее для того, чтобы довести ее до полного совершенства, необходимо было работать еще два-три года; не обошлось без страданий и слез; в самом начале он, бывало, по сто раз на дню падал. С железным терпением, на которое способны лишь те, кто движим самой чистой артистической мечтой и страстной любовью к музыке, отец поднимал его и вновь ставил на голову; человек, так и не вкусивший настоящей славы, он хотел познать опьянение от успеха и рукоплесканий через своего сына. «Мой сын не будет неудачником», – повторял он после очередного падения, когда измученный ребенок плакал, лежа на полу рядом со своей скрипкой. Да, отцу он обязан всем: если бы не его энергия и нежность, теперь никто и не вспомнил бы о юном виртуозе.

Наконец наступил тот день, когда он смог выйти на публику, полностью овладев совершенно новой, никому в мире не известной техникой, с которой не в силах соперничать ни один артист; и, стоя на голове, стал играть на скрипке в мюзик-холлах, цирках и ночных кабаре.

Разумеется, это не более чем переходный период – теперь, когда он вновь обрел симпатии зрителей, когда все агентства мира вновь им заинтересовались, не за горами то время, когда он будет играть в Нью-Йорке, в Карнеги-холле, или в зале Плейель в Париже, и на этот раз уже безо всяких специальных постановок – стоя на ногах, не нуждаясь ни в каких фокусах и рекламных хитростях. Теперь это лишь вопрос времени.

Адвокат спрашивал себя, действительно ли юный Манулеско верит в то, что говорит.

Во всяком случае, было похоже, что верит. По всей видимости, помимо акробатического искусства он поневоле научился и другому, требующему, может быть, еще большей гибкости и стойкости: искусству не смотреть правде в глаза. Он умел уйти от действительности. Бесспорно, он величайший артист – не существует в этом мире более высокого искусства и большего таланта. Теперь уже адвокат смотрел на своего спутника с некоторой долей зависти. Стоило взглянуть на наивно-счастливое выражение его лица, горящий взгляд, словно уже лицезреющий толпы ценителей музыки, вопящие от восторга у его ног, как становилось ясно: он даже не отдает себе отчета в том, что на деле занимает сейчас положение ученой обезьяны.

Господин Шелдон сказал юноше, что непременно постарается быть в Карнеги-холле в день премьеры, дабы поаплодировать его сольному концерту.

Господин Манулеско пояснил, что он, естественно, достаточно осторожен и поэтому не решился взять с собой бесценную скрипку в это несколько экзотическое турне. У него нет уверенности в том, что местная публика окажется способной уловить все тонкости звучания музыкального инструмента; поэтому «страдивариус» он оставил в Нью-Йорке, в банковском сейфе; к нему он относится еще и как к своего рода вложению капитала – более выгодному, чем помещение его в золото; на приобретение скрипки он потратил все, что ему с трудом удалось накопить, а во время исполнения номера пользуется специальным инструментом – совсем маленьким. Публика ничего не теряет от этого, наоборот, ведь для того, чтобы сыграть что-нибудь на этой крошечной скрипке – например, Concerto Энеско или бравурный отрывок из Паганини, – требуется колоссальная виртуозность, а на посетителей ночных заведений технические возможности артиста – или, если угодно, собственно акробатический номер – всегда производят большее впечатление, нежели музыка сама по себе. Скрипка у него здесь, в этом чемодане – он коснулся роскошной дорожной сумки, – и костюм там же.

Нет, не традиционный концертный фрак с белым галстуком; обычно он выступает в желтых носках, бальных туфельках с помпонами, пышных шароварах и чудесной курточке, расшитой зелеными, красными и желтыми блестками.

Музыкальный клоун – с грустью подумал адвокат, и у него слегка сжалось сердце при мысли обо всех усилиях несчастного и тех трогательных уловках, на которые он идет ради того, чтобы скрыть истину, избежать признания собственного краха и сохранить хотя бы частичку мечты о подлинном величии – несомненно, все еще живущей в нем.

В последнем «кадиллаке» шофер через зеркальце заднего вида с почтением разглядывал морщинистое лицо матери генерала Альмайо. Лицо это казалось вырезанным из камня, и, в непроизвольном ужасе сглатывая слюну, он узнавал в нем черты самого генерала, исполненные той отнюдь не только внешней жесткости, неумолимую реальность которой испытали на своей шкуре сторонники оппозиции, сброшенные в пропасть в ходе небольшой автомобильной прогулки или расстрелянные на глазах у их семей. Это была индеанка из племени кужонов, живущего на жарких равнинах тропических районов страны в южной части полуострова, и она не умела ни читать, ни писать. На лице ее застыло выражение туповатого удовлетворения; она беспрерывно жевала листья масталы, которыми была набита ее роскошная дамская сумка – конечно, подарок сына. Время от времени женщина открывала ее, брала оттуда горсть листьев, выплевывала сочащуюся слюной коричневую массу, набивала рот новой порцией наркотического зелья и, с раздутыми щеками, вновь принималась методично жевать. Шофер, хотя и носил штатскую одежду и ничем не примечательную простую фуражку, был агентом специального подразделения органов безопасности, обеспечивающего личную охрану генерала; он знал, что раз в год Альмайо приказывал доставить в столицу свою мать, чтобы сфотографироваться с ней в день празднования очередной годовщины «демократической» революции и его прихода к власти. На фотографиях он стоял, обняв за плечи эту одетую в народный костюм индеанку, на голове у которой красовался серый котелок – головной убор, около ста лет назад заимствованный племенем кужонов у появившихся тогда в этих краях первых английских торговцев; фотографии лезли в глаза отовсюду, и такая верность всемогущего диктатора своему скромному крестьянскому происхождению производила очень хорошее впечатление на Соединенные Штаты, поддержавшие в свое время его восхождение к вершинам власти. Что бы там ни говорили о генерале, но своих народных корней он никогда не предавал; тот факт, что во главе страны стоял индеец-кужон, служил ясным доказательством триумфа демократии по прошествии двадцати лет владычества землевладельцев испанского происхождения, гноивших народ в недрах оловянных шахт. Альмайо своей революцией доказал, что если повезет, то любой крестьянин может в один прекрасный день прийти к власти, свергнуть диктатора и занять его место; Альмайо, можно сказать, – настоящее воплощение мечты униженных и обездоленных. Шофер ощутил, как вновь его охватывает порыв восторженного восхищения хозяином. Он был предан ему безгранично. Впрочем, занимая в его окружении более чем достойное положение, он не брезговал поддерживать при этом тайные связи с врагами диктатора, сулившие ему звание полковника в случае нового, еще более демократического витка революции.