Воздушные змеи - Ромен Гари. Страница 43
—Да?
Всё было так вежливо, так по-светски, что казалось, я вижу кошмарный сон.
— Я приехала посмотреть, что уцелело, — сказала она. Думаю, она имела в виду усадьбу.
— Почти всё сгорело, но, видишь, мне удалось найти несколько книг. Пруст, Малларме, Валери». Мало что осталось.
—Да.
Я пробормотал:
— Но всё ещё вернётся. Она рассмеялась:
— А ты не изменился. По-прежнему немножко странный.
— Ты знаешь, я страдаю от избытка памяти.
У неё стал раздосадованный, немного смущённый вид, но она быстро взяла себя в руки, и выражение её глаз смягчилось.
— Я знаю. Не надо. Конечно, после стольких… несчастий прошлое кажется тем счастливее, чем оно дальше.
— Да, правда. А… Тад?
— Остался в Польше. Не захотел уехать. Он в Сопротивлении. Фон Тиле и Ханс были в двух шагах и слышали нас.
— Я всегда знала, что Тад будет делать что-то великое, — сказала Лила. — Впрочем, мы все так думали. Он один из тех, кто когда-нибудь будет вершить судьбу Польши… То есть того, что от неё останется.
Фон Тиле скромно отвернулся.
— Ты немного думал обо мне, Людо? -Да.
Её взгляд затерялся где-то в вершинах деревьев.
— Другой мир, — сказала она. — Как будто века прошли. Ну, я не буду больше задерживать моих друзей. Как твой дядя?
— Он продолжает.
— По-прежнему воздушные змеи?
— По-прежнему. Но теперь он не имеет права запускать их очень высоко.
— Поцелуй его от меня. Ну, до скорой встречи, Людо. Я обязательно зайду к тебе. Нам столько надо сказать друг другу. Тебя не мобилизовали?
— Нет, Меня освободили по болезни. Кажется, я немножко сумасшедший. Это наследственное.
Она дотронулась до моей руки кончиками пальцев и пошла к машине, чтобы помочь отцу сесть. Она села между ним и генералом фон Тиле. Ханс сел за руль.
Я слышал хохот ворон.
Лила махнула мне рукой. Я ответил. «Мерседес» исчез в конце аллеи.
Я долго стоял, пытаясь прийти в себя. Ощущение, что меня нет ни здесь, ни там, нет нигде; потом медленное наступление отчаяния. Я боролся с ним. Я не хотел изменять себе. Отчаяние — всегда поражение.
Остолбенев, не в силах пошевелиться, я стоял с кепкой в руке, и, по мере того как проходили минуты, ощущение нереальности сгущалось у этих развалин, в призрачном парке с белыми от инея деревьями, где всё было неподвижным и мертвенным.
Этого не может быть. Невозможно. Воображение сыграло со мной злую шутку, оно подвергло меня пытке, чтобы отомстить за всё, чего я от него требовал целые годы. Ещё одно видение, один из тех снов наяву, которым я так легко отдавался, и оно посмеялось надо мной. Оно не могло быть Лилой, это видение, такое светское, такое безразличное и такое далёкое от той, кто почти четыре года так активно жила в моей памяти. Непринуждённость тона, сама вежливость, с какой она говорила, отсутствие всякого намёка на наше прошлое в холодноватой голубизне глаз… — нет, ничего этого не было, моя болезнь усилилась из-за одиночества, и теперь я расплачиваюсь за то, что слишком потакал своему «безумию». Это просто страшная галлюцинация из-за нервного истощения и временного упадка духа.
Мне удалось наконец выйти из транса и направиться к воротам.
Едва я сделал несколько шагов, как увидел скамью, где только что видел, как мне казалось, Стаса Броницкого, рисующего на земле концом трости числа воображаемой рулетки.
Я еле решился опустить глаза, посмотреть и убедиться.
Цифры были здесь, и на цифре семь лежал сухой лист.
Едва понимая, что делаю, я доставил свой груз в Веррьер и вернулся домой. Дядя был в кухне. Он немного выпил. Он сидел у огня, гладя кота Гримо, который спал у него на коленях. Мне трудно было говорить:
— … С тех пор, как её нет, она ни на минуту не покидала меня, а теперь, когда она вернулась, она совсем другая…
— Чёрт возьми, мальчик. Ты её слишком выдумывал. Четыре года разлуки — слишком большой простор для воображения. Мечта коснулась земли, а от этого всегда происходят поломки. Даже идеи становятся на себя не похожи, когда воплощаются в жизнь. Когда к нам вернётся Франция, увидишь, какие у всех будут физиономии. Будут говорить: это не настоящая Франция, это другая! Немцы слишком заставили работать наше воображение. Когда они уйдут, встреча с Францией будет жестокой. Но что-то мне говорит, что ты снова узнаешь свою малышку. Любовь — вещь гениальная, и у неё есть дар всё переваривать. Что касается тебя, ты думал, что живёшь памятью, но больше всего ты жил воображением.
Он усмехнулся:
— Воображение — неверный подход к женщине, Людо.
В час ночи я стоял у окна с пылающим лицом, ожидая от ночи материнской ласки. Я услышал, что подъехала машина. Долгая пауза; скрип лестницы; у меня за спиной отворилась дверь; я обернулся. Какую-то секунду дядя стоял один, с лампой в руке, потом он исчез, и я увидел Лилу. Она всхлипывала; казалось, это стонет ночной лес. Её стоны звучали как мольба о прощении за то, что у неё такое горе, такое несчастье. Я бросился к ней, но она отступила:
— Нет, Людо. Не трогай меня. Позже… может быть… позже… Сначала нужно, чтобы ты знал… чтобы ты понял…
Я взял её за руку. Она села на край кровати, съёжившись в своей куртке, смирно сложив руки на коленях. Мы молчали. Слышно было, как скрипят голые ветки деревьев. В её глазах было выражение почти молящего вопроса и нерешительности, как если бы она ещё сомневалась, может ли мне довериться. Я ждал. Я знал, почему она колеблется. Для неё я всё ещё был тот Людо, какого она знала, нормандский деревенский парнишка, который провёл три года войны рядом со своим дядей и его воздушными змеями и мог не понять. Рассказывая мне всё, она без конца будет повторять с тревогой, почти с отчаянием: «Ты понимаешь, Людо? Понимаешь?» — как бы уверенная, что эти признания, эта исповедь — за пределом того, что я могу представить, принять и тем более простить.
Она бросила на меня ещё один умоляющий взгляд, потом начала говорить, и я почувствовал, что говорила она не столько для того, чтобы я знал, сколько для того, чтобы попытаться забыть самой.
Я слушал. Сидел на другом конце кровати и слушал. Я немного дрожал, но должен же я был разделить с ней эту ношу. Она курила сигарету за сигаретой, и я подносил ей огонь.
Керосиновая лампа соединяла на стене две наши тени.
Первого сентября 1939 года немецкий броненосец «Шлезвиг-Гольштейн» без объявления войны открыл огонь по польскому гарнизону полуострова Гродек. Остальное за несколько дней докончила авиация.
— Мы все попали под бомбёжку… Таду удалось соединиться со своей боевой группой -знаешь, те, что проводили политические собрания, когда ты был у нас…
— Я помню.
— За две недели до этого Бруно уехал в Англию… Нам удалось спрятаться на одной ферме… У отца был шок, мать в истерике… К счастью, я встретила одного немецкого офицера, он был джентльмен…
— Есть и такие.
Она боязливо посмотрела на меня:
— Надо было прежде всего выжить, спасти своих… Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь? Я понимал.
— Связь продолжалась три месяца… Потом его послали в другое место, и…
Она замолчала. Я не спрашивал: а после этого кто? Сколько ещё? Со своей проклятой памятью я не стремился открывать подобный счёт. Надо было прежде всего выжить, спасти своих…
— Если бы Ханс нас не разыскал — нам удалось бежать в Варшаву, — не знаю, что бы с нами стало… Он был на французском фронте и добился перевода в Польшу, только чтобы позаботиться о нас…
— О тебе.
— Он хотел жениться на мне, но нацисты запрещали браки с польками…
— Подумать только, что я мог его убить! — сказал я. — Во-первых, я мог его задушить, когда он набросился на меня у «Старого источника», когда мы были детьми, а потом во время нашей дуэли в Гродеке… Решительно, есть Бог на небесах!
Мне не следовало говорить так саркастически. Я поддался слабости. Она внимательно посмотрела на меня:
— Ты изменился, Людо.
— Прости, дорогая.