Час расплаты - Пенни Луиза. Страница 11
Так они демонстрировали симпатию и привязанность друг к другу.
Эти разговоры по-прежнему смущали его, но он подозревал, что для того они и ведутся. Такая своеобразная форма партизанской войны. А может, им просто нравилось пикироваться друг с другом.
Потянувшись за грязными тарелками, чтобы отнести их в раковину, он еще раз посмотрел на карту. В колеблющемся пламени свечи она словно изменилась.
Это была не просто поделка скучающего долгими зимними вечерами землепроходца. У этой бумаги имелась определенная цель.
Но теперь Гамаш обратил внимание еще на одно изменение. Возможно, существовавшее только в его воображении.
Снеговик, который в свете дня казался веселым, при пламени свечи помрачнел. И даже… встревожился? Неужели? Может ли тревожиться такой bonhomme? [18] Да и о чем ему тревожиться?
Много о чем, подумал Гамаш, наливая в раковину горячую воду и моющее средство. Человек, сделанный из снега, будет беспокоиться из-за приближения того, чего все остальные ждут с нетерпением. Неизбежной весны.
Да, снеговик, каким бы веселым он ни был, в глубине души таил тревогу. Как и это произведение искусства. Или карта. Или что уж там они нашли в стене.
Любовь и тревога. Они идут рука об руку. Попутчики.
Вернувшись к столу за следующей порцией тарелок, Гамаш ощутил на себе взгляд Рут.
– Ну что, видишь? – тихо спросила она, когда он наклонился за ее тарелкой.
– Я вижу встревоженного снеговика, – ответил он и, еще не закончив говорить, почувствовал, насколько нелепы его слова.
Но старая поэтесса не стала его вышучивать. Она только кивнула:
– Тогда ты близок к отгадке.
– Не могу понять, для чего нарисовали эту карту, – сказал Арман, снова посмотрев на Рут.
Ответа он не ждал и не получил.
– Что бы ни послужило толчком для ее создания, делали ее не на продажу, – сказал Оливье, задумчиво глядя на бумагу. – Мне она нравится.
Пока Арман и Мирна мыли посуду, Оливье достал из холодильника десерт.
– С нетерпением ждете первого дня занятий? – спросил Оливье, раскладывая по вазочкам шоколадный мусс, приправленный ликером «Гранд Марнье» и покрытый сверху свежевзбитыми сливками.
– Я немного нервничаю, – признался Гамаш.
– Не волнуйтесь, ребятишки вас полюбят, – сказала Мирна, стоявшая с полотенцем в руках.
Гамаш улыбнулся и протянул ей вымытую тарелку.
– Что вас беспокоит, Арман? – спросил Оливье.
Что его беспокоило? Гамаш и сам задавал себе этот вопрос. Хотя знал ответ. Его беспокоило, что, пытаясь расчистить завалы в академии, он мог сделать их еще более непролазными.
– Возможная неудача, – ответил он.
Наступила тишина, нарушаемая лишь позвякиванием тарелок в раковине и звуком голосов, когда Клара повела Рейн-Мари в свою мастерскую.
– Меня беспокоит, что я недооценивал содержимое ящика для одеял, – сказал Оливье, добавляя изрядную порцию взбитых сливок к уже сервированному муссу. – Но больше всего меня беспокоит другое: я не понимаю, что я делаю. Меня беспокоит, что я обманщик.
– Меня беспокоит, что много лет назад, будучи психотерапевтом в Монреале, я давала клиентам плохие советы, – сказала Мирна. – Я просыпаюсь посреди ночи в ужасе, не направила ли я кого-нибудь по ложному пути. При свете дня я в порядке. Большинство моих страхов приходит с темнотой.
– Или когда горят свечи, – добавил Арман.
Мирна и Оливье посмотрели на него, не вполне понимая, что это значит.
– Вы и вправду опасаетесь неудачи? – спросил Оливье, насыпая кофе в кофеварку.
– Я принял несколько очень рискованных решений, – ответил Арман. – Подобные решения могут пойти как во благо, так и во зло.
– Когда я чего-то боюсь, я всегда спрашиваю себя: что может случиться самое худшее? – сказала Мирна.
Осмеливался ли он задать себе такой вопрос?
Ему придется уйти в отставку, и академию возглавит кто-нибудь другой. Но это будет наилучшим выходом в случае его неудачи.
А наихудшим?
Он свел вместе Сержа Ледюка и Мишеля Бребёфа. По определенной причине. Но что, если этот план обернется против него? Может произойти катастрофа. И катастрофа такого рода уничтожит не только его.
Он привел в действие очень опасный механизм.
– Я бы этого не советовала, – сказала Клара.
– Чего? – спросила Рейн-Мари.
Они стояли в мастерской Клары в окружении полотен и кисточек в старых жестянках, среди запаха красок, скипидара, кофе и банановой кожуры. В углу стояла собачья кровать, на которой прежде спала Люси, золотистый ретривер Клары, пока сама Клара творила, что нередко случалось по ночам. Анри пробрался за ними в мастерскую и тут же заснул на кровати Люси.
Однако внимание Рейн-Мари привлекло то, что привлекло бы внимание любого человека, – холст на мольберте. Вблизи это было буйство красок, смелые мазки фиолетового, красного, зеленого и голубого. Все крошечные точки на руках Клары были разбрызганы на холсте в увеличенном размере.
Но стоило сделать шаг назад – и то, что казалось хаосом, обретало очертания женского лица. Определенно лица Клары.
– Я бы никому не советовала писать автопортреты, – сказала художница, удобно устроившись на табурете перед мольбертом.
– Почему? – спросила Рейн-Мари, обращаясь к Кларе, изображенной на холсте.
– Потому что в конечном счете это означает, что ты часами глазеешь на себя. Ты когда-нибудь видела автопортрет, на котором человек не выглядит слегка безумным? И теперь я знаю почему. Ты можешь улыбаться, делать умный вид или задумчивый. Но чем дольше ты смотришь, тем больше видишь. Все эмоции, мысли, воспоминания. Все то, что мы прячем. Портрет обнажает внутреннюю жизнь, тайную жизнь человека. То, что художники пытаются уловить. Но одно дело искать внутреннюю жизнь в ком-то другом, и совсем иное – навести этот пистолет на себя.
Только сейчас Рейн-Мари заметила зеркало, прислоненное к креслу. И отражение Клары в нем.
– У тебя начинаются видения, – продолжала Клара. – Ты видишь странные вещи.
– Ну ты прямо как Рут, – сказала Рейн-Мари, пытаясь снять напряжение. – Она видит на карте что-то такое, чего не видят остальные.
Она села на диван, ощущая пружины там, где их просто не могло быть. Лицо на портрете, поначалу казавшееся строгим, стало обретать выражение любопытства.
Удивительный эффект. Настроение лица на портрете отражало настроение реальной женщины. Живая Клара тоже проявляла любопытство. И удивление.
– На одном из поэтических чтений в прошлом году она видела У. Б. Йейтса [19], – вспомнила Клара. – А в прошедшее Рождество узрела лицо Христа на индейке. У вас дома, помнишь?
Рейн-Мари прекрасно помнила, какой скандал устроила Рут, пытаясь убедить их не разделывать птицу. Не потому, что верила в божественность тушки, а потому, что ее можно было бы продать на аукционе eBay.
– Я думаю, что «странность» и Рут неразделимы, – сказала Клара.
Рейн-Мари согласилась с ней. Как-никак Рут держала у себя утку.
Выражение лица на портрете снова изменилось.
– Так что тебя беспокоит? – спросила Рейн-Мари.
– Я боюсь, что то, что мне видится, действительно существует. – Клара показала на зеркало.
– Портрет превосходный, Клара.
– Ты могла этого не говорить, – улыбнулась Клара. – Я просто шутила.
– А я не шучу. Он и в самом деле замечательный. Не похож ни на одну из твоих прежних работ. Другие портреты – следствие вдохновения, а этот… – Рейн-Мари снова посмотрела на холст, на сильную, уязвимую, удивленную, испуганную женщину средних лет, изображенную на нем. – Этот – гениальный.
– Merci. А ты?
– Moi?
Клара рассмеялась:
– Oui, madame. Toi [20]. Что беспокоит тебя?
– Обычные дела. Я волнуюсь за Анни и за ребенка, думаю о том, как поживают Даниель и внучки в Париже. И еще меня беспокоит то, чем занят Арман, – призналась Рейн-Мари.