От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 29
Это плутовской роман, поскольку в нем скользишь от интриги к интриге, от мошенника к мошеннику, а разнообразие и ускоренный ритм приключений даже несколько ошеломляют; но это также и эпистолярный и сентиментальный роман на манер «Новой Элоизы» или «Клариссы». Это был бы во многих эпизодах и эротический роман на манер «Фобласа» [162], если бы автор не появлялся постоянно то с добродетельными примечаниями внизу страницы, то с успокоительным заглавием, то со вступительным уведомлением, дабы напомнить, что мораль существует и что бог наказывает злодеев. Но в ожидании кары злодеи и читатели наслаждаются. «В этой книге, — говорится в авторском предисловии, — вы найдете сцены простые и трогательные, возвышенные и ужасные, порок изображен здесь отвратительным, добродетель такой, какой она предстает перед престолом господним, вы видите наивность, невинность, развращенность, сладострастие, распутство, угрызения, покаяние, дивное святое поведение одной и той же героини без изменения ее характера: ей был чужд порок и свойственна добродетель; предоставленная самой себе, она вернулась к ней».
Это предуведомление правдиво. Урсула до совращения опасностями города была добродетельной, богобоязненной крестьянкой. Вокруг себя в деревне она видела лишь хорошие примеры. Ее родители — почтенные патриархи. Старший брат, Пьер, издающий письма после печального конца героев, оплакивает каждую их ошибку. Его жена Фаншон рассуждает, как отцы церкви: «Мне так кажется, по малому моему разумению, что милой госпоже не в чем себя упрекнуть: не в искушении вина, а в грехопадении, чего не случится никогда, будь на то воля господня». Точно нарисовано постепенное знакомство Урсулы с пороком — сначала снисходительность соучастницы, потом через последовательные этапы движение от нечаянного падения к закоренелому разврату, от продажи своей любви к гнусной проституции.
Наконец, сведя героиню на самую низшую ступень унижения, автор возносит ее, обретшую веру; пользуясь театральными эффектами, превращает ее в законную супругу и маркизу. Урсула была бы спасена и совращенная крестьянка превратилась бы в исправившуюся горожанку, если бы не ожесточился рок, если бы после серии мелодраматических случайностей ее не убил родной брат, несчастный Эдмон. Их хоронят в родной деревне, и надписи на могилах подытоживают то, что нам хотят преподнести как авторскую оценку. «Здесь покоится Эдмон Р***, родившийся в семье честной и добродетельной, но совращенный городом, где он умер жалкой смертью, испытав ужаснейшие кары»… «Здесь покоится Урсула Р***, сестра его, маркиза де ***, бывшая в городе вместе с братом, жившая там, как он, и также наказанная после свершения великого покаяния. Пусть покоятся в мире. Аминь».
Многие утверждали, что эта афишированная религиозная философия — всего лишь лицемерие, необходимое для успокоения читателей и цензоров. Разве не заметно, с каким явным удовольствием описывает автор самые аморальные поступки? Разве не находим мы в его собственной жизни источники тех темных чувств, которыми он наслаждался? Он показывает Урсулу и Эдмона, искушаемых инцестом и уступающих искушению. Но мы знаем из его собственных признаний и, что важнее, из работ исследователей, что искушение это владело им до старости. «Я знаю моего Ретифа, его душу и тело… и должен сразу заявить, что человек он крайне несимпатичный», — пишет Табаран, назвавший его «маниакальным плаксой». Да, он много говорит о добродетели, но о какой? «Наслаждение, — писал он, — это добродетель под более приятным именем» и «добродетель, делающая несчастным, — не истинная добродетель». Восемнадцатый век, как сказали по поводу Ретифа, «хотел сделать привлекательным все, вплоть до лицемерия».
Истина представляется мне более сложной. Когда Ретиф говорит о добродетели, он вспоминает образы, хорошо ему знакомые, — крестьян-янсенистов из Саси. Не надо забывать, что его идеал женщины — Колетт Фурнье, которую он превратил в г-жу Парангон, дав ей значащее имя: «совершенство» (слово, вероятно, заимствовано из языка наборщиков — так называется определенный шрифт, но не в этом дело). Письма Фаншон, замечательной невестки двоих отверженных, проникнуты такой простодушной добротой, что, признаюсь, трогают меня. Я понимаю, что Фаншон могла до слез взволновать м-ль де Леспинас.
Но если стремление к чистоте было у Ретифа подлинным, врожденным, то также подлинно, что он был болен. Сочетание рано пробудившейся пылкой чувственности с чрезмерной робостью привело к психическим отклонениям. В любви он фетишист и теряет сознание, прикоснувшись к туфельке желанной женщины. В Париже нищета и низкое происхождение заставляли его довольствоваться гнусными проститутками; естественно, он компенсирует несправедливость Эрота, описывая утонченную, роскошную любовь. Он «писатель народа», «романист с засученными рукавами». Однако народ всегда любил мелодраму. И сейчас ему больше всего нравятся фильмы, изображающие недоступную, несбыточную жизнь. Ретиф, лишенный любовных приключений, тщетно искал их повсюду — от рынка до Пале-Рояля. Он доставлял их себе в своих романах. Ведь и Руссо однажды признался, что шелковая юбка сильнее возбуждает его, чем хороший характер или острый ум.
Когда Ретиф предоставляет слово циничному Годе, то говорит очень умный, сатанинский Ретиф. Годе — последовательный совратитель и резонер. «Необходимо, дражайшая дочь моя, — пишет он Урсуле, — осознать свои жизненные принципы, если вы хотите избежать бед и наслаждаться на лоне сладострастия тихими радостями добродетели, соединенными со всеми прелестями порока (пусть это слово не пугает вас, это всего лишь слово)». И еще: «Любите деньги: для девушки вашего положения это чувство добродетельное, если оно не превратилось в гнусную скаредность». Этот дьявол осторожен, как дьявол Бернарда Шоу [163]. Он хочет соблюдать приличия, но любит правду. В весьма любопытном письме из седьмой части он стремится разграничить «то, что можно делать» от «того, чего делать нельзя». Это трактат о нравственности, написанный дьяволом.
Годе разбивает на две колонки то, что, по его особой морали, делать запрещено, и то, что человек делать вправе. «Что нельзя делать: каждый хозяин своего тела, но истощать его до потери нравственного и физического облика — преступление против природы и общества. Никто не обязан верить в ту или иную религию, но если публично отвергать всякую веру, то наживешь немало бед. Что можно делать: безусловно позволительно женщине и мужчине использовать все возможности для наслаждения, соблюдая разумные пределы; естественные поступки не могут быть противны природе… Что же касается религии, то достаточно никого не шокировать и не лишать невежд сдерживающих их запретов».
По правде сказать, все это не так уж далеко от взглядов Вольтера или Дидро. По своей философии Ретиф, отринувший мир детства, — целиком человек XVIII века. Он верит в природную добродетель крестьянина, не совращенного городом и обществом. Он восстает против привилегий богачей, против их власти над чувствами и телами бедных девушек. Он ждет, он предвещает, он жаждет революции; я уже говорил, что в нем есть что-то от Жюльена Сореля. В ожидании переворота он ратует за реформы и в этом тоже походит на Вольтера и Руссо. Он хочет преобразовать обучение, театр, орфографию, проституцию. Позже он будет призывать к общности имущества, разделу земель и даже женщин. Он охотно узаконил бы инцест. У Руссо, мыслителя более строгого, разум направляет чувства; Ретиф никак не сдерживает свое больное воображение.
Но оно приводит его к поразительным предвидениям. В «Совращенной крестьянке» (письмо XLVIII) он догадывается, что сифилис и другие заразные болезни вызываются микробами, или, как он пишет, «миазмами, невидимыми микроскопическими существами, чьи зародыши, способные долго сохраняться, развиваются в живом организме». Он создал фантастическую теорию эволюции, говорил до Ницше о вечном возвращении [164], знал, что солнечная система перемещается в пространстве, придумывал летающие машины тяжелее воздуха и предрекал, что солдаты будущего будут сбрасывать с них бомбы. Удивительнейшее сочетание причудливого мечтателя и писателя-реалиста. Оно граничит с гениальностью.