От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 79
Это острая сатира. Вечный Полоний обращается с речью к народам:
«Где вы предпочитаете окочуриться — на земле, под землей, в воздухе или в воде? (Мне лично вода всегда казалась отвратной, легкое вино, по-моему, гораздо приятнее.) Хотите ли вы получить пулю в живот — круглую или заостренную, черную или золоченую, а может быть, шрапнель, чемодан, осколок или, наконец, добрый удар штыком, который и по прошлым войнам вам уже хорошо знаком. Желаете, чтобы вас как клопа раздавили или как курицу распотрошили, зажарили или сварили, сделали из вас котлетку или биток или пропустили сквозь вас электрический ток. Это считается особенно шикарным… Мы для вашего блага устраняем лишь то, что признано чересчур вульгарным, грубым, необразованным, варварским и нецивилизованным, как, например, подводные лодки и вонючие газы, а на все прочее без отказа принимаем любые заказы, ибо мы войну без устали совершенствуем и полируем, под орех разделываем и лакируем, памятуя, что она-то и есть то незыблемое основание, на котором воздвиглось цивилизации мощное здание! В самом деле, не будь войны, так и мир не имел бы цены. И не война ли помогла нам создать — in saecula pocula [494] — Лигу Наций. Заметьте, как все это связано! Не будь наций, не было б Лиги Наций. Не будь наций, не было бы войны, не будь войны, не было бы наций. Откуда ясно, что все и сейчас прекрасно, а будет еще лучше» [495].
Манера изложения с ее ритмом, аллитерациями, многочисленными и забавными перечислениями напоминает Рабле. В таком же духе написан и «Кола Брюньон», ставший как бы реакцией против десятилетней скованности в доспехах «Жан-Кристофа». «Я ощутил неодолимую потребность в вольной галльской веселости, да, вплоть до дерзости» [496]. В то же время возвращение к родной земле, к нивернезской Бургундии, разбудило всех Кола Брюньонов, живших в Роллане.
Право, безумны те, которые хотят сделать космополита из этого француза по происхождению и культуре, любимыми учителями которого, как он неоднократно утверждал, были Монтень и Рабле. Конечно, он любил Шекспира и Данте, Бетховена и Толстого, конечно, ему были близки индусские мистики. Ничто из великого ему не чуждо.
Он верил, что ради спасения цивилизации нужно сблизить людей, не как Полоний — речами, а действиями. Он считает необходимым объединить Европу, а затем, быть может, создать и Евразию, но не уничтожая особенностей каждой нации.
«Никогда мне не могла бы прийти в голову мысль о стирании особенностей рас и людей. Не следует обеднять мир».
Музыка помогает понять эту гармонию диссонанса. «Не так же ли мы устроены, как в музыке ноты, — говорил Шелли [497], — одни для других и не похоже друг на друга». Интернациональный язык музыки сближает сердца. Бетховен одинаково понятен французу и немцу, американцу и итальянцу. Музыкальны и выразительны средства, любимые Роменом Ролланом — романистом. «Я всегда к ним возвращаюсь, — говорил он, — при необходимости придать этим человеческим эпопеям развязку, аналогичную той, которую я предполагал дать драме революции: страсти и вражда растворяются в великом спокойствии природы. Безмолвие бесконечных просторов сильнее людских волнений, они тонут в нем, как камень в воде».
В гармонии сочетаются любовь и ненависть, героизм и отреченность: durch Leiden Freude, через страдание к радости — это и есть история Жан-Кристофа. Это и история Ромена Роллана.
Страдание, он познал всю его глубину, когда писал «Над схваткой». После войны он обрел личное счастье, женившись в 1934 году на молодой русской женщине, француженке по матери, которая стала для него другом и помощником. Он вновь почувствовал счастье созидания, он начал писать большой роман «Очарованная душа», представляющий историю женщины, «историю любви и смерти», обогащая свой «Театр Революции», написал большое музыковедческое исследование о Бетховене — «Творческие эпохи». Переведенный на все языки, тем, кто не знает всех обстоятельств его жизни, он кажется и одним из самых знаменитых, и одним из самых одиноких в своей стране французов. Но это не так. В самой Франции у него были и есть верные друзья: Клодель, Луи Жийе, Арагон, Жан-Ришар Блок, Роже Мартен дю Гар, Ален. За несколькими исключениями, его дружеские отношения отклоняются «влево». Его очень любят в Советской России. В Англии — Бернард Шоу, Бертран Рассел, иногда навещающие его. Они принимают Роллана за его осуждение войны, за его стремление подняться над кастовыми предрассудками. И однако, он остается аристократом по духу. О том говорят его внешний облик, его утонченность. Хотя он принимает революцию и желает ее, он боится ее опасных последствий. Истеричность толпы внушает ему страх. Пролив кровь, она обезумевает. Он изобразил ее жаждущей кровопролития в «14 июля». Она убивает Оливье в «Жан-Кристофе». Человек человеку волк. Что же в таком случае делать? Если избранные внемлют речам Полония и предаются легкомысленным играм в «Ярмарке на площади»? Если массы невежественны и жестоки, если само правосудие неправедно, на что же можно надеяться? Не это ли путь к черному пессимизму?
Ромен Роллан не пессимист и не оптимист. Он считает, как и Готтфрид, что нужно почитать каждый встающий день, пытаясь примирить противоречивые наклонности, свойственные каждому из нас. Он отказывается принадлежать к какой-либо партии, какова бы она ни была. Его роль — бороться с жестокостью и ненавистью среди друзей, как и среди врагов. Кем же он хочет быть? Моралистом в широком смысле слова, то есть не просто человеком, поучающим кого-нибудь, мастером отточенных максим, а писателем, который воспитывает души, который заставляет их увидеть все, что в них есть прекрасного. А каким образом? Путем общения с природой, с искусством, с прекрасным. «Я понял, что именно в этом расхожусь с Толстым: я придаю основное значение здоровой красоте. В основе большого искусства лежит гармония, и оно приносит душе удовлетворение, покой, равновесие. Оно сообщает их одновременно нашим чувствам и разуму, так как и те и другой имеют право на радость».
Вот почему, невзирая на моду, я остаюсь сторонником Ромена Роллана. В лучших своих произведениях он велик. Он хорошо понимает, что искусство «впадает» в природу. Музыка, живопись, книги являются необходимыми средствами, чтобы ввести в мировой хаос гармонию, доступную человеку.
«Искусство — тень человека, брошенная на природу. Неизмеримые богатства природы проходят сквозь наши пальцы. Человеческий разум хочет удержать воду, которая течет через сеть. Разум нуждается в этой лжи, чтобы понять непонятное, и так как он хочет в это верить, он верит. Время от времени какой-нибудь гений, сталкиваясь мимолетно с природой, замечает вдруг стремительность реального, которая не вмещается в рамки искусства». В жизни Жан-Кристофа наступали моменты, когда, очарованный природой, он готов был оставить искусство. Сам Ромен Роллан, восхищаясь красотой некоторых пейзажей, видел в них нечто, что человеку никогда не воссоздать. Но, как и его герой, он снова и снова возвращается к своему искусству, потому что он человек, а человек именно через искусство лучше познает природу.
«О Музыка, мой старый друг, ты лучше меня. Я неблагодарный, я гоню тебя прочь. Но ты, ты не покидаешь меня, тебя не отталкивают мои капризы. Прости, ведь ты прекрасно знаешь: это только блажь. Я никогда не изменял тебе, ты никогда не изменяла мне, мы уверены друг в друге. Мы уйдем вместе, подруга моя. Оставайся со мной до конца» [498].
В 1937 году, прожив двадцать шесть лет в Швейцарии, Ромен Роллан купил дом во Франции, в Везеле, через который проходили все крестовые походы: место, вполне достойное этого крестоносца.
Едва он расположился на новом месте и начал работать над «Робеспьером», как было заключено мюнхенское соглашение. В сентябре 1939 года он обратился к Даладье [499], чтобы выразить свою приверженность лагерю союзников. И потому, что защищаемое дело было столь же важно, как и сражение при Вальми, он отдает ему всего себя. Со своей террасы в Везеле он видел на равнине, где прежде читал проповеди святой Бернард [500], бегущие в облаке пыли армии. Над ними, в чистом летнем небе, Лилюли сверкала своей боттичеллиевской красотой и сеяла иллюзии. Молодым людям он советовал не отчаиваться в случае поражения. «Испытание лишь оздоровит крепкое племя. И я вижу, как из глубины поражения восстает окрепшая и помолодевшая Франция — стоит ей лишь этого захотеть. Я верю в будущее своей родины и всего мира. И я прощаюсь с молодежью, и в сердце моем царит мир, хотя кругом война, и дух мой спокоен, хотя земля вокруг содрогается. Я, как Кандид, возвращаюсь в свой сад. В свой ничем не огороженный сад».