От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 98

Успех был огромен — не в смысле его широты, но в отношении качественном. После чего в свою очередь были опубликованы «Старые стихи», а затем открылись папки с записями, и французы, по крайней мере умнейшие из них, поняли, что у них появился одновременно великий поэт и великий прозаик. Как это часто случается, мир озарил ярчайшим светом как раз того, кто решил оставаться в тени. Я не стану рассказывать об этом периоде жизни Валери. Не потому, что он менее прекрасен: невозможно было принять славу с большей скромностью, простотой, благородством и иронией; однако героический период его связан с «Господином Тэстом» и «Юной Паркой». Как выразился Валери, «остальное — это шум». Прежде чем в меру своих сил попытаться представить систему Валери, я счел необходимым подготовить вас к этому величественным вступлением — историей его жизни, ибо, как вы сами знаете, система его — это неумолимая точность, это стремление начать все сначала и строить заново — не просто игра ума, но целеустремленный поиск. Как и для Декарта, для Валери система его была жизнью, и потому господин Тэст легко возвышается над господином Бержере.

IV. Введение в систему Поля Валери

1. Точность.

«Не симпатия, Натанаэль, но любовь», — читаем мы в начале «Яств земных» …В первых строках «Введения в метод Поля Валери» я написал бы: «Не ясность, Эриксимах [598], но точность». Слово «ясность» отнюдь не ясно. Но что же ясно? Некоторым критикам и читателям Валери представляется темным. «…Я поистине огорчен тем, — говорит он, — что навожу печаль на этих любителей света. Меня влечет к себе одна ясность. Увы! Вы — друг мне, и я решаюсь заверить вас, что почти ни в чем не нахожу ее… Темноты, приписываемые мне, пустячны и призрачны в сравнении с теми, которые я открываю всюду кругом. Счастливы прочие, условившиеся между собой, что они прекрасно понимают друг друга… Я и впрямь, друг мой, создан из некоего злосчастного разума, который так никогда и не уверен, уразумел ли он то, что уразумел, сам того не замечая. Я до чрезвычайности плохо отличаю самоочевидно ясное от положительно темного» [599].

Темная ясность струится порою из произведений, считающихся легкими и прозрачными. Когда в речи своей при избрании его во Французскую академию Валери пришлось говорить об Анатоле Франсе [600], не без иронии определил он ясность последнего:

«Сразу же полюбил я язык, коим наслаждаться можно было, не слишком вдумываясь, который подкупал столь естественной формой, в чьей прозрачности, конечно же, показывалась порой некая задняя мысль, но отнюдь не загадочная… Книги его отмечены были безупречным искусством затрагивать серьезнейшие идеи и проблемы. Ничто не задерживало на них взгляда, разве что само чудо отсутствия малейшего сопротивления с их стороны.

Что может быть более ценного, нежели восхитительная иллюзия ясности, которая создает у нас ощущение, что мы обогащаемся без усилия, вкушаем наслаждение без труда, понимаем без напряжения, упиваемся зрелищем, не оплачивая его?

Счастливы писатели, освобождающие нас от бремени мысли и легкою рукою ткущие сверкающее облачение для сложности сущего! Увы, господа, некоторые, о чьем существовании должно весьма сожалеть, избрали путь прямо противоположный. Работу разума они направили стезею своих наслаждений. Они задают нам загадки. Это бесчеловечные существа».

Я вспоминаю, как однажды, выступая в театре «Вье Коломбье» [601], Валери сказал примерно следующее:

«Темен? Я? Мне говорят об этом, и я делаю усилия, стараясь этому поверить. Но я кажусь себе менее темным, нежели Мюссе, Гюго, Виньи. Кажется, вы удивлены? Присмотритесь к Мюссе. Не знаю, сможет ли кто-либо из вас объяснить такие стихи?

Les plus dhsesphrhs sont les chants les plus beaux
Et j'en sais d'immortels qui sont de pures sanglots [602].

Что касается меня, я не способен это сделать! Как сплошное рыдание может быть бессмертною песнью? Мне это представляется непостижимым. Песнь — это ритм; чистое рыдание бесформенно. Как бы я ни был темен, я никогда не писал ничего столь темного».

В эту минуту в зале поднялся молодой человек, явно раздраженный.

«Послушайте, мсье, — сказал он, — вы смеетесь? Я не вижу ничего темного в этих строках, и я берусь объяснить их вам».

«Прошу вас, — ответил Валери, — яс удовольствием уступаю вам место».

Он поднялся и зажег сигарету. Раздраженный господин поднялся на сцену… Своим объяснением Мюссе он не сумел удовлетворить ни Валери с его стремлением к точности, ни даже публику, менее требовательную в этом смысле.

К тому же ни ясность, ни точность не являются в стихотворении обязательными. Строка Виньи «J'aime la majesdr des souffrances humaines» [603] кажется Валери «необъяснимой», ибо «в человеческих страданиях нет величия». «В зубной боли, в тоске… нет ничего… возвышенного». «Но строка эта прекрасна, ибо «величие» и «страдания» образуют прекрасный аккорд полных значения слов».

«То же самое у Гюго: «Un affreux soleil noir d'oru rayonne la nuit» [604].

Недоступный воображению, этот негатив прекрасен».

Валери-поэт позволяет себе быть темным или, выражаясь точнее, «музыкальным», как то позволено другим поэтам. Но если только Валери-прозаик хочет последовательно развить свою мысль, он стремится к точности. Он предпочитает не пользоваться словами, которых не определил, а в те, что использует, вкладывать лишь тот смысл, какой содержат в себе общепринятые определения.

«Я настороженно беру каждое слово, ибо малейшее размышление уясняет нелепость доверия к ним. Меня уже привело это к сравнению фраз, при помощи которых обычно так беззаботно переходят пространство любой мысли, с легкими досками, перекинутыми через пропасть: они выдерживают переход, но не остановку. Человек быстрым движением касается их и проносится дальше; но помедли он краткий миг — это мгновение их сломит и все рухнет в бездну» [605].

Ничто не может остановить Валери, преследующего точность.

Вот почему я называю его поиск «героическим». Он не принимает легких истин, он не склоняется ни перед общепринятым мнением, ни перед авторитетом знатоков. В каждом случае он задает себе решающий вопрос: «В чем суть вопроса?» Как и Декарт, всякий анализ он начинает заново и требует от себя систематического сомнения. Впрочем, я ошибаюсь, говоря «требует», ибо сомнение это в самой его природе.

2. Чистая доска.

Что мы знаем? Чему, кроме языков и точных наук, обучили нас в школе? Метафизике? Валери спрашивает себя не о том, намеревается ли он исповедовать одну из них, но о том, возможно ли вообще метафизическое познание: «Мы можем знать лишь то, что подразумевается нашим существом… Стало быть, если предположить, что имеется некая идея сущего, некое объяснение загадки Мироздания — ответ на Все, — объяснение это всегда будет для нас лишь частным случаем нашей жизнедеятельности».

Чтобы искать объяснения миру, рассматриваемому как Целое, нужно сначала поверить, что такое объяснение возможно. Валери в это верит. Составляя перечень вздорных устремлений человека, он записывает: «Знать будущее, быть бессмертным, верить, что существует единственный ответ». Если бы существовала некая «высшая мысль, то, узнай мы ее, нам оставалось бы только умереть, ибо после нее невозможна никакая иная». Следует прочесть в связи с этим прекрасное предисловие к «Эврике» [606]. «Проблема совокупности сущего и проблема происхождения этого Целого обязаны самому наивному побуждению. Мы хотим узнать, что предшествовало познанию». В отношении этого Целого всего Мироздания нам было бы достаточно признаться в своем очевидном неведении, однако человек выносит свои чувства вовне, создавая из них идолов. «Он возводит любовь на один пьедестал, смерть — на другой. На самый же высокий возводит он то, чего не знает и знать не может и что даже не имеет смысла». Философы ведут споры не о природе вещей, но об отношениях определенных слов, достаточно абстрактных, чтобы оставаться пустыми и неясными. Реалисты и номиналисты [607], идеалисты и материалисты — соперники в некой игре ума. В этих шахматных партиях каждый двигает свои пешки в соответствии с принятыми правилами. «Ничто еще не было доказано за исключением того, что А более тонкий игрок, нежели В».