Люси Салливан выходит замуж - Кейс Мариан. Страница 8
Я рассматривала записку Карен — на листке было маленькое пятно с подписью «слюни» — и раздумывала над тем, стоит ли позвонить Дэниелу. Наконец я решила не звонить, потому что он наверняка уже спал.
И не один, если вы понимаете, о чем я.
Проклятый Дэниел со своей дурацкой активной сексуальной жизнью. Мне надо было поговорить с ним.
Предсказания миссис Нолан дали мне пищу для размышлений. Не те, где говорилось, что я выйду замуж, — не настолько я глупа, чтобы хоть на миг поверить этому. Но вот ее слова о висящем надо мной темном облаке напомнили мне о приступах моей Депрессии и о том, как тяжело я их переносила. В принципе, можно было бы разбудить Карен и Шарлотту, но я не стала этого делать. Во-первых, потому что они страшно не любили, когда их будили (если только поводом не была импровизированная вечеринка, пусть и среди ночи), и во-вторых, они ничего не знали о Депрессии.
То есть, разумеется, они видели, что иногда я бывала подавлена, и тогда они спрашивали: «Что случилось?», и я рассказывала им о неверном бойфренде, или о тяжелом дне на работе, или о том, что прошлогодняя юбка стала мне мала, и тем вызывала их горячее сочувствие.
Но я никогда не говорила им, что иногда на меня наваливалась депрессия с большой буквы «Д». Дэниел был одним из тех немногих людей, кто знал об этом.
Это потому, что я стыдилась Депрессии. Люди обычно считали, что я душевнобольная и что, соответственно, со мной надо разговаривать медленно и громко, а лучше вообще избегать, или же, что случалось гораздо чаще, что Депрессия была не чем иным, как смутной фантазией избалованной невротички. Они считали ее более современной версией известной с древних времен фразы «она страдает от нервов», что всеми переводилось как «она жалеет себя, не имея на то никаких причин». Они думали, что я просто потакаю своим капризам или даю выход подростковому недовольству, срок годности которого давно прошел. И что мне нужно лишь «взбодриться», «прекратить распускать нюни» и «заняться спортом».
И я могла их понять, потому что у всех время от времени бывает плохое настроение. Это часть жизни, таковы условия: столько-то солнечных дней и столько-то зубной боли.
Люди огорчались из-за денег (из-за того, что их мало, а не из-за того, что они, то есть деньги, плохо учились в школе или внезапно худели). С людьми случались неприятности — портились отношения, не поднимались зарплаты, телевизоры ломались через два дня после окончания гарантийного срока, — и люди чувствовали себя из-за этого несчастными.
Все это я прекрасно знала, но Депрессия, от которой страдала я, была не просто случайным приступом уныния или дурного настроения, хотя и они бывали у меня и, надо сказать, довольно регулярно, — так же, как и у большинства людей, особенно после недели пьянства вперемежку с недосыпом. Но уныние и дурное настроение были детскими забавами по сравнению с дикими черными демонами-убийцами, которые иногда прилетали ко мне, чтобы поиграть с моей головой в распятие.
Моя Депрессия была не такой, как у всех, о нет, это была мега-супер-люкс-депрессия.
Не то чтобы это бросалось в глаза при первой же встрече со мной. Я не чувствовала себя несчастной постоянно, на самом деле большую часть времени я была весьма жизнерадостной и общительной. И даже когда мне было плохо, я старалась изо всех сил вести себя так, как будто мне хорошо. Только когда состояние мое ухудшалось до такой степени, что скрывать его я уже не могла, я забиралась на несколько дней в кровать и ждала, когда Депрессия пройдет. И рано или поздно она проходила.
Первый приступ Депрессии был самым тяжелым.
Мне тогда было семнадцать лет, тем летом я закончила школу, и вдруг без каких-либо видимых причин я решила, что мир очень грустное, одинокое, несправедливое, жестокое, душераздирающее место.
Я расстраивалась из-за того, что происходило с людьми в самых удаленных уголках Земли, с людьми, которых я никогда не знала и скорее всего никогда не узнаю, так как расстраивалась я из-за того, что они умерли от голода, или от чумы, или от того, что во время землетрясения на них обрушился их дом.
Я рыдала над всеми услышанными или увиденными новостями, будь то автомобильные аварии, засухи или войны, я плакала над программами о жертвах СПИДа, над историями о маленьких детях, оставшихся без присмотра после смерти матери, над репортажами об избитых женах, над интервью с шахтерами, увольняемыми тысячами в возрасте сорока лет и не имевшими ни малейшей надежды найти другую работу, над газетными статьями о семьях из шести и более человек, которые вынуждены были существовать на пятьдесят фунтов в неделю, над фильмами о брошенных осликах. Даже забавная информация в конце выпуска новостей, сообщавшая о собачке, которая умела ездить на велосипеде или говорить слово «сосиска», заставляла меня заливаться слезами, потому что я знала, что собачка все равно скоро умрет.
Однажды я нашла на тротуаре детскую варежку в синюю и белую полоску, и она вызвала во мне буквально бурю горя. Мысль о несчастной замерзшей ручонке или о второй варежке, такой одинокой без своей пары, была невыносимо мучительной. Стоило мне взглянуть на варежку, и я заливалась горючими слезами.
Через несколько дней я перестала выходить из дома. А потом и перестала вставать с кровати.
Это было ужасно. Мне казалось, что каждая унция горя в мире касалась меня лично, что в моей голове существовал Интернет печали и что каждый атом земной грусти пролетал через мое тело. Я чувствовала себя централизованным пунктом сбора всемирного несчастья.
Тогда за дело взялась моя мать. С решительностью самодержца, которому угрожает государственный переворот, она наложила полный запрет на информацию. В частности, мне не разрешалось смотреть телевизор (к счастью, этот запрет совпал с тем периодом, когда мы задержали какие-то платежи, и судебные приставы конфисковали часть нашего имущества, в том числе телевизор, так что я все равно не смогла бы смотреть его). Каждый вечер, когда мои братья возвращались домой, мама обыскивала их на крыльце на предмет газет и журналов, которые могли быть припрятаны в одежде, и только тогда пускала их в дом.
Но не могу сказать, что лишение меня доступа к средствам массовой информации принесло хоть какую-нибудь пользу. Я обладала чудесной способностью находить трагедию — пусть крохотную — практически везде. Например, читая единственный дозволенный мне журнал по садоводству, я сумела расплакаться над описанием того, как замерзали в февральские морозы луковицы тюльпанов.
В конце концов призвали доктора Торнтона, но не раньше, чем была произведена генеральная уборка в честь его прихода. Доктор Торнтон определил, что у меня депрессия, и прописал — сюрприз! — антидепрессанты, которые я не хотела принимать.
— Какой от них толк? — рыдала я над рецептом. — Разве антидепрессанты вернут работу тем людям в Йоркшире? Разве антидепрессанты найдут пару для этой… этой… — к этому моменту я уже не могла говорить, а только судорожно всхлипывала, — этой ВАРЕЖКИ? — завывала я.
— Ой, да хватит уже переживать из-за этой поганой варежки! — оборвала мои излияния мама. — Она все сердце мне надорвала этой варежкой. Да, доктор, она немедленно начнет принимать таблетки.
Моя мать была одной из тех, кому не удалось закончить образование и кто считает всех людей, которые учились в университете, в особенности врачей, непогрешимыми, как папа римский. Прием же прописанных лекарств был для нее священнодействием («Я не достойна принимать их, но скажите только слово — и я вылечусь»).
К тому же она была ирландкой и поэтому обладала гигантским комплексом неполноценности и думала, что все англичане всегда правы (доктор Торнтон был англичанином).
— Положитесь на меня, — решительно уверила она доктора Торнтона. — Я прослежу за тем, чтобы лекарства принимались во время.
И она проследила.
И некоторое время спустя я почувствовала себя лучше. Не счастливой, конечно, потому что я по-прежнему знала, что все мы обречены и что будущее — лишь огромная серая пустота. Но я начала понимать, что если я посмотрю любимый сериал, то хуже не станет.