Внучка берендеева. Летняя практика - Демина Карина. Страница 16
– Я… тоже тебя люблю, Вересень…
Этого имени Елисей не слышал давно, так давно, что и отвыкнуть успел уже. А брат, кривовато усмехнувшись, добавил:
– Прости за все… и не забывай, кто ты есть. Не позволяй ей надеть на тебя ошейник. Ты волк, Верес, а не шавка домашняя.
– Как и ты, Варей.
Он развернул кобылку и подхлестнул лозиной.
Елисей вздохнул и, дождавшись, когда брат скроется за поворотом – лес словно проглотил его, – спешился. Он встал на четвереньки и вдохнул тяжеловатый конский запах.
Фыркнул.
Закрыл глаза, запоминая.
Да, определенно… вечером… Он догонит Варея вечером… и дальше решит, что им делать.
Деревенька стояла в низине. Вот дивно! Люди обычно поверху селятся. Оно и верно. По весне низины водами талыми полнятся, по осени – дождевыми. И небось туточки все погреба плавают… Нет, я слыхала, что есть такие деревеньки, где дома вовсе на воде ставят, на сваях, а заместо телег лодки пользуют, но туточки ж вона, лес кругом…
Дорога сбегала в низину.
Поля?
Не было полей.
И скотины. Время-то самое летнее, травица сочна, мягка, а меж тем ни одной коровы. На дальние луга выгнали? А собаки? Отчего ни одной, самой захудалой шавки навстречу не выскочило? Ограда? Стоит частокол, да только видно, что погнивший, вона, два бревна и вовсе вывалились.
– Божиня милосердная, – вздохнула Маленка, и я с нею мысленно согласилась. Вот не по нраву мне было сие место.
Ворота распахнуты.
А на воротах тех ворон сидит, черный, страшный. Нас увидел и раззявился, захохотал человеческим голосом. Впору крестом Божининым себя осенить.
– Цыц, – велел ворону Архип Полуэктович. – Хозяйка где?
Птах, тяжко хлопнув крыльями, поднялся.
Еще и говорит.
– Зось, рот закрой. – Архип Полуэктович огляделся, нахмурился, пересчитав не то телеги, не то царевичей. – Ерема где?
– Там, – Елисей честно указал на лес.
– Сбежать задумал?
Елисей плечами пожал, мол, может, и задумал, да мне не сказал.
– Ничего. – Наставник не озлился, усмехнулся так кривовато. – Отсюда и захочешь – не убежишь. Что ж, господа студиозусы, добро пожаловать… к месту прохождения летней полевой практики.
И еще пару слов добавил.
Замысловатых.
Небось на своем, виверньем. А может, и матюкался по-заморскому. Я запомнила. На всяк случай.
В ворота первым Лойко въехал.
Огляделся.
– А тихо тут, – сказал вроде и вполголоса, однако же услыхали все. – Мертво, я бы сказал. Архип Полуэктович, не подумайте дурного, но мнится мне, что место это – не совсем то, где оказаться мечтают.
Тиха деревенька, как погост в полночь.
Стоят дома темные. Стоят дворы пустые, забуявшие. Сныть поднялась стеной, крапива колючие листья распушила. Малина шипами ощетинилась.
Ни людей.
Ни скотины.
Ни даже куры захудалой какой…
Ползем по улице. Хлопцы сами собой за оружие схватились, плотней один к одному подобрались, заслонили нас от деревни этой. Маленка притихла. Даже Любляна уже не стонет, выползла из одеял да головой крутит всполошенно, а в глазищах страх плещется.
Но едем.
По улице широкой… а дорога-то мощенная крупными камнями. И видится вдали подгнивший крест Божинин, почти обвалившийся. Под ним же на лавочке старушка сидит да рукодельничает. Спицы в руках мелькают, пляшет клубок шерстяной, на юбку положенный.
– Что-то вы, соколики, долго добирались, – молвила старушка сладеньким голосочком, от которого у меня и жилочки задрожали, и поджилки затряслись. – Я уж и баньку истопила, и стол накрыла…
– А я вот всегда знал, – молвил Еська, на телегу перебираясь, – что она ведьма.
Марьяна Ивановна улыбнулась этак с укоризной.
Услышала, стало быть.
Глава 6. О девичьих радостях и горестях
А банька туточки хороша была, хотя и не пользовались ею годами, а то и десятками лет, а все одно не развалилась, не раскрыла щели, через которые честный пар уходил бы. И протопилась, прогрела старые кости. Когда ж плеснули на камни кваском, наполнилась баня честным хлебным духом, который вытеснил легкий запашок прели.
Первыми пустили нас.
Да вот отказалась Маленка париться. И сестрицу не пустила.
– Последний разум потерял? – возмутилась она, когда Ильюшка предложил помыться с дороги. – Или хочешь, чтобы мы с ней угорели?
– Хочу, чтобы вы вымылись. – Ильюшка не выдержал. – Воняете уже неблагородно!
Любляна мигом разразилась слезами.
Маленка руки в бока уперла и закричала визгливо:
– Воняем? Мы воняем? А мы просили тебя нас сюда тащить? На телеге! С этой вот… – она пальчиком на меня указала. – Потянул, не посмотрел, что Любляна еле жива. Уморить захотел! А когда не вышло… в баню… с этой…
– С этой, с той, – меланхолично отозвался Кирей, – но от тебя действительно пахнет, женщина.
И спиной повернулся, не видючи, как раскрылся от возмущения Маленкин рот. Ох, сказала бы она, да только сестрица ейная, помирать временно передумавши, за рукав дернула.
– Мне бы и вправду… пыль омыть… немного, – сказала она шепотом. – А Зослава нам поможет…
И взгляд такой, что впору с тоски вешаться.
Помогу.
Глядишь, и не утоплю в корыте.
– Божиня, – только и простонала Маленка, глаза к небу поднимая.
А что небо? Обыкновенное. Серое. В перинах облаков. И месячик показался, верней, уже и не месячик, а луна полновесная, которой ночь-другая до полной силы осталась.
Так и пошли мы в баню, я да боярыни.
Они в предбаннике остались, только дверцу приоткрыли и друг с дружкой переглянулись.
– Жарко, – сказала Маленка.
И Любляна кивнула, добавивши:
– Сомлею… водицы бы… горячей.
И на меня внове глядит. Ну да, не боярское дело это – воду гретую таскать. Что ж, мне не тяжко. Вытащила и бадью, и ведро, и ковшик резной на потемневшей ручке.
– А полить…
– Сами поливайтесь.
Пущай и сказывал Архип Полуэктович, что берендеи терпеливы, да все ж любому терпению конец приходит. Вот и я поняла, что еще немного – и с собой не сдюжу. Маленка же губенки поджала.
Любляна на лавку села, рученьки на коленях сложила.
Глядит на меня препечальственно.
А мне что с той печали? Я им не холопка крепостная, которая помогать обязана. Как-никак вдвоем с мытьем сдюжут, а нет, то пускай ходят грязными. Я спиной повернулась и одежу скинула скоренько, сложила на полку да и шагнула в парную.
И там-то ужо вдохнула полной грудью.
Хорошо.
Жар стоит правильный, легкий да звонкий, самая от того жару телу польза идет. Пахнет хлебом. Еще бы липового взвару, медом разбавленного… но чего нет, того нет. Диво, что вовсе баня устояла, продержалась годы без людского догляду. И я, оглядевшись, поклонилась в пояс.
– Спасибо, – говорю, – тебе, Хозяин, за ласку да прием. Позволишь попариться?
И затрещали каменья, загудело пламя в печурке – согласен, стало быть. Надо будет после, как отгорят уголья, занести в баню хлебушка краюху.
Я-то на полку легла и лежала… долгехонько лежала, позволяя жару забрать и усталость, и злость, и иные обиды. А после, когда уж от жара в голове загудело, то и поднялась.
Баня хороша, да всему меру знать надобно.
Вот сейчас самое время выйти да вылить на раскаленную докрасна шкуру водицы колодезной, чтоб опалила холодом, а после и жаром окатило, но не снаружи, изнутри. От этого ни одна самая лютая хвороба не удержится.
Да только дверь не поддалась.
Я толкнула посильней.
Мало ли, может, доски, которые за годы иссохли, ныне напитались влагой, раздулись, вот и села дверь в проеме крепко, что пробка в бочке.
И еще сильней, и…
– Эй, вы там! – кликнула я, а после… вот как-то понятно сделалось, что не виноватые доски и не банник сие шутит, он мне париться дозволил, а я ничем бани его не оскорбила… и значится, одна причина – подперли дверь с той стороны.
Чем?
Не ведаю.