Степень доверия (Повесть о Вере Фигнер) - Войнович Владимир Николаевич. Страница 10
— Я про это слышала, — сказала старуха. — Что ж, он был пьян или просто так?
— Был пьян и просто так.
— Друг мой — сказала она с подъемом. — Ты, я надеюсь, догадываешься, зачем я просила тебя прийти?
— Очень смутно.
— А я думала, у тебя есть более ясное представление об сем предмете. Однако же мне все-таки придется тебе сказать все, хотя разговор этот я не могу считать для себя особо приятным. Все дело в том, милостивый государь, что тема уж больно щекотлива!
«Уж для тебя-то щекотливых тем не бывает», — подумал я про себя.
Однако вслух сказал:
— Я слушаю вас внимательно, Авдотья Семеновна.
— Да что слушать-то! — неожиданно взорвалась она. — Ты сам на себя посмотри. Как ты себя ведешь? Что люди вокруг говорят? Это ж один срам!
— Да в чем дело-то, Авдотья Семеновна? — пытался я возразить.
— А то ты не понимаешь, в чем дело. Ох, ох, — передразнила она меня. — Экий несмышленыш! Коли не понимаешь, так я тебе объясню. Когда молодой человек ходит к молодой и приличной барышне с приличной репутацией и просиживает у нее целыми днями более года подряд, то, естественно, разные люди делают одни и те же предположения, ну и в общем… ты сам понимаешь… Мы с Иваном Пантелеевичем противу этого не возражали, хотя, не скрою от тебя, Лиза имела и другие предложения. Полковник Зарецкий предлагал ей руку и сердце, однако мы ему отказали. Иван Пантелеевич сказал, что, хотя, конечно, ты и не обладаешь серьезным достатком, дело не в этом, а в том, что ты нравишься нашей дочери. Ты знаешь, Иван Пантелеевич для себя никогда ничего не сделает, все для других. Это, конечно, черта хорошая, благородная, но в нем она развита уж слишком сильно.
Я слушал с открытым ртом и пытался понять, про кого это все говорится. Про эту продувную бестию Ивана Пантелеевича, который только о том, кажется, и думает, где бы чего урвать? И жена его хорошо это знает. Так что же, притворяется она или верит в это? Вероятно, и то и другое. Ей действительно муж кажется наивным мальчиком, который ничего не может в жизни, потому что некоторые могут больше чем он. Эти люди готовы обмануть кого угодно, но искренне огорчаются, когда кто-то обманывает их. И тогда начинаются разговоры о человеческом неблагородстве.
— Мы почитали тебя за порядочного человека, однако твоя выходка на балу и дальнейшее поведение кажутся нам, не скрою, весьма странными. Это как- то не увязывается в нас с твоим обликом.
— А в чем все-таки дело? — спросил я, понимая, конечно, всю подоплеку.
— Алексей Викторович, — перешла она вдруг на «вы», — вы хорошо понимаете, о чем я говорю. Ваше поведение в течение последнего времени давало нам основание полагать, что у вас складываются вполне серьёзные отношения с нашей дочерью. Не скрою, что я даже ожидала вашего предложения. И вдруг появляется эта девица — вы знаете, о ком я говорю, — и вы… Послушайте, да что вы в ней такого нашли?
— Я вас не понимаю, — сказал я на всякий случай.
— Понимаете. Очень даже хорошо понимаете. А я вас не понимаю. Обыкновенная провинциальная девушка с дурными манерами. Это же не серьезно. К тому же родители ее, я слышала, не так богаты, как кажется некоторым.
— Если вы имеете в виду Веру Николаевну Фигнер, — сказал я довольно резко, — то могу сказать вам совершенно определенно, что ее богатство меня совершенно не интересует. И вообще, я не понимаю, к чему вы ведете весь этот разговор. Разумеется, я не считаю себя обязанным отчитываться перед вами, но, если вам все же угодно вдаваться в такие подробности, могу сказать, что Вера Николаевна — моя гостья и никаких иных отношений, кроме тех, какие бывают между гостеприимным хозяином и гостьей, у меня с ней нет. То же могу сказать и о своем поведении на балу, которое кажется вам столь возмутительным. Оно было продиктовано исключительно правилами гостеприимства.
Разумеется, то, что я говорил, было не совсем правдой. И все же в своем возмущении я был почти искренен и сам верил тому, что говорил.
— Ну, если так, — вздохнула она с наигранным облегчением, — тогда совсем другое дело. Ты, Алеша, уж извини меня, старую дуру, что лезу в твои дела, но я все-таки мать, и судьба дочери меня очень волнует. Впрочем, и твоя судьба тоже. Мы с Иваном Пантелеевичем к тебе привыкли, полюбили, и ты нам теперь как сын. А коли все так обстоит, как ты говоришь, то нечего тянуть. Делай предложение, сыграем свадьбу, да такую, чтоб все знали. А насчет приданого не волнуйся, уж мы свою единственную дочь никак не обидим.
— Авдотья Семеновна!
— Что, my dear [9]?
— Я не могу сейчас делать предложение вашей дочери, — разом выпалил я.
— Почему? — Кажется, она была искренне удивлена.
— Ну, потому, что я еще не считаю себя для этого подготовленным.
— Да неужто для этого нужно как-то особенно готовиться?
— Нет, не в этом дело. Я очень хорошо отношусь к вашей дочери, к вам и к Ивану Пантелеевичу (тут, конечно, я явно покривил душой), но я еще молод, мне надобно оглядеться.
— Man will be man [10],— вздохнула она. — Ничего себе молод. Двадцать шесть лет. Когда Иван Пантелеевич на мне женился, ему было двадцать один.
— Это, может быть, и так, но скажу вам по правде, хотя я и привык к вашей дочери и отношусь к ней как к своему самому близкому другу, однако я не могу сказать, что мое отношение к ней является тем самым чувством, в котором уверен, что это твердо и навсегда.
— О-о, это старая песня. Если эдак-то примериваться, то никогда и не примеришься и все тебе будут чем-то нехороши. Скажу тебе правду: все познается потом. И какой бы человек ни был, а поживешь с ним, попритрешься, и он тебе будет хорош. А наша дочь не урод какой-нибудь, и правила поведения знает, и умна, и музыкальна, так что мой тебе добрый совет — женись.
Я стал опять что-то мямлить о том, что не могу, что мне еще рано, что я еще не все обдумал. Она нахмурилась. С лица ее сползло выражение благодушия.
— Не понимаю, — сказала она серьезно. — Не понимаю, и все. Уж кажется, мы не подсовываем вам, что попало. Наша дочь красивая, воспитанная и образованная. даем за ней одного приданого больше чем на двадцать тысяч. Каковы, однако ж, будут ваши условия?
И я вдруг понял: никакие лирические соображения ей недоступны.
— Шестьдесят тысяч, — сказал я и посмотрел ей прямо в глаза.
— Что? — спросила она с застывающим выражением лица.
— Я прошу за вашей дочерью шестьдесят тысяч приданого.
«Сейчас она позовет швейцара и прикажет спустить меня с лестницы», — подумал я. Но этого не произошло. Она не возмутилась. Вернее, возмутилась, но совсем не тем:
— Но мы не сможем дать вам больше тридцати. Ну тридцать пять в крайнем случае.
— Шестьдесят, и ни копейки меньше.
— Милый мой, да ты эдак-то нас совсем хочешь разорить. Да ежели б мы продали оба дома, то и тогда не набрали, пожалуй, шестидесяти тысяч.
— А на меньшее я не согласен, — сказал я твердо.
Я чувствовал, что она меня ненавидит, хотя и не считает мои требования безнравственными.
Признаюсь, во мне пробудилось ужасное, граничащее со страстью любопытство: что она будет делать? Ну возмутись же! Ну плюнь мне в лицо!
Она отложила вязанье в сторону и внимательно посмотрела на меня сквозь очки.
— Ты болен, мой друг, — сказала она печально. — Тебе надо обратиться к доктору. Где мы возьмем такие деньги? Ладно, иди. Я поговорю с Иваном Пантелеевичем.
Я поднялся.
— Алексей Викторович, — остановила она меня уже у порога, — А что, неужели Фигнер дает за своей дочерью шестьдесят тысяч?
— Он дает восемьдесят, — сказал я. — Однако мое отношение к вашей дочери таково, что я готов терпеть убыток в двадцать тысяч.
На этом я раскланялся.
Глава седьмая
Спустя несколько дней, воротясь со службы, я застал Николая Александровича увязывающим чемоданы. Признаюсь, я был немало удивлен.