Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 12

– Как ты это делаешь? – спросил он меня однажды, лежа в раю.

– Иногда, чтобы понять автора, нужно поставить себя на его место, влезть в его шкуру. Тогда все произойдет само собой.

Мы снова разговаривали о книгах. Я редко беседовал о книгах с кем-то, разве что с отцом.

Или о музыке, о философах-досократиках, об американских университетах.

Или приходила Вимини.

Впервые она появилась в то утро, когда я исполнял свое переложение последних вариаций Брамса на тему Генделя.

Ее голос раздался в густой тишине утреннего зноя.

– Чем занимаешься?

– Работаю, – ответил я.

Оливер, лежавший на животе на бортике бассейна, поднял взгляд. По его спине меж лопаток стекал пот.

– Я тоже, – сказал он, когда она обернулась к нему с тем же вопросом.

– Вы разговаривали, а не работали.

– Никакой разницы.

– Как бы мне хотелось тоже работать. Но никто не дает мне никакой работы.

Оливер, не встречавший Вимини до этого момента, растерянно взглянул на меня, как будто хотел узнать правила этой беседы.

– Оливер, это Вимини, наша ближайшая соседка.

Она протянула ему руку, и он пожал ее.

– У нас с Вимини дни рождения в один день, только ей десять лет. Еще Вимини – гений. Это ведь правда, что ты гений, Вимини?

– Так все говорят. Но мне иногда так не кажется.

– Почему это? – поинтересовался Оливер, стараясь, чтобы его тон не звучал покровительственно.

– Со стороны природы было бы насмешкой сделать меня гением.

Оливер пришел в еще большее замешательство.

– То есть?

– Он не знает, да? – обратилась она ко мне.

Я покачал головой.

– Говорят, я не проживу долго.

– Что ты такое говоришь? – Полнейшее непонимание на его лице. – Откуда ты знаешь?

– Все знают. У меня лейкемия.

– Но ты такая красивая, и выглядишь совершенно здоровой, и умная к тому же, – запротестовал он.

– Как я и сказала, насмешка природы.

Оливер, который теперь сидел, упираясь коленями в землю, выронил книгу из рук.

– Ты мог бы зайти как-нибудь и почитать мне, – предложила она. – Я неплохой человек, и ты вроде тоже. Что ж, пока.

Она перелезла через ограду.

– И прости, если чересчур напугала тебя.

Было видно, как она пытается сгладить эффект, произведенный своими словами.

Если не музыка, то появление Вимини в тот день хотя бы на несколько часов сблизило нас.

Мы проговорили о ней до вечера. Мне не нужно было выискивать слова, в основном говорил и задавал вопросы он. Наконец, был заворожен Оливер, а не я.

Скоро они стали друзьями. Она всегда появлялась утром, после того как он возвращался с пробежки или плавания, и вместе они выходили за калитку, осторожно преодолевали спуск по лестнице и направлялись к одному из огромных камней, где сидели и разговаривали почти до самого завтрака. Никогда больше я не видел дружбы более прекрасной и более глубокой. Я ни в коей мере не ревновал к ней, и никто, я уж точно, не решался мешать им или подслушивать. Никогда не забуду, как она протягивала ему руку, едва они отворяли калитку на лестницу, ведущую к скалам. Она редко решалась уходить так далеко, да и то лишь в сопровождении кого-то из старших.

Вспоминая то лето, я не могу четко выстроить последовательность событий. Только несколько ключевых сцен. В остальном все мои воспоминания сводятся к повторяющимся моментам. Утренний ритуал до и после завтрака: Оливер лежит на траве или около бассейна, я сижу за своим столом. Затем мы плаваем или бегаем. Потом он берет велосипед и едет в город встретиться с переводчицей. Обед за большим стоящим в тени столом в другой части сада, или же в доме, всегда один или два гостя для застольной барщины. Послеобеденные часы, сверкающие и напоенные солнцем и тишиной. 

Далее прочие сцены: отец, вечно интересующийся, на что я трачу время и почему я всегда один; мать, уговаривающая меня завести новых друзей, если прежние мне уже не интересны, но главное, перестать торчать целыми днями в четырех стенах – книги, книги, книги, одни лишь книги, и еще нотные тетради; оба просят меня больше играть в теннис, чаще ходить на танцы, знакомиться с людьми, понять наконец, почему присутствие других людей в жизни необходимо, что они не инородные элементы, которых нужно сторониться. Совершай безумства, если считаешь необходимым, твердили они мне все время, непрерывно высматривая малейшие свидетельства сердечных ран, которые, в своей неуклюжей, навязчивой, угодливой манере, оба тут же кинулись бы исцелять, как если бы я был солдатом, забредшим в их сад и нуждающимся в немедленной перевязке, чтобы не умереть. Ты всегда можешь поговорить со мной. Я тоже когда-то был в твоем возрасте, говорил отец. Ты думаешь, ты – единственный, кто чувствует и думает так, но поверь, я пережил и испытал все то же самое и не единожды, что-то я так и не смог преодолеть, о другом я так же мало осведомлен, как и ты сейчас, и все же я знаю почти каждый изгиб, каждую развилку, каждый уголок человеческой души.

Другие сцены: послеобеденная тишина, кто-то спит, кто-то работает, некоторые читают, весь мир погружен в полутона. Благословенные часы, когда голоса из внешнего мира просачивались внутрь дома так приглушенно, что я был уверен, что задремал. Потом теннис. Душ и коктейли. Ожидание ужина. Очередные гости. Ужин. Вторая поездка к переводчице. Прогулка в город и возвращение поздним вечером, иногда в одиночестве, иногда с друзьями.

Бывали исключения: ненастный день, когда мы сидели в гостиной, слушая музыку и стук дождя, барабанящего в окна. Свет потух, музыка прекратилась, и нам оставалось лишь смотреть друг на друга. Тетя, без умолку рассказывающая об ужасных годах, проведенных в Сент-Луисе, штат Миссури, название которого она произносила как Сан-Луи. Мать, вдыхающая аромат заваренного Эрл Грея, и на заднем фоне – долетающие из кухни внизу голоса Манфреди и Мафальды, монотонное шушуканье супругов, спорящих о чем-то громким шепотом. Склоненная под дождем фигура нашего садовника в накидке с капюшоном, сражающегося со стихией, не бросившего выдергивать сорняки даже в дождь; мой отец, машущий руками перед окном гостиной, Внутрь, Анкизе, зайди внутрь.    

– Он меня пугает, – говорила моя тетя.

– У этого страшилы золотое сердце, – отвечал отец.

И все эти часы несли на себе отпечаток страха, как если бы страх был дурным предзнаменованием или неведомой птицей, случайно попавшей в ловушку нашего городка и своими крыльями отбрасывающей на все живое угольную тень, от которой нельзя отмыться. Я не понимал, чего боюсь и почему меня это так беспокоит, и как могла эта паника иногда перерастать в надежду и даже в самые мрачные моменты доставлять такую радость, невероятную радость, пусть и с затянутой вокруг нее петлей. Глухой стук, с каким билось мое сердце при нечаянной встрече с ним, одновременно ужасал и опьянял меня. Я боялся его появления, боялся, что он не явится, боялся, когда он смотрел на меня, еще больше – когда нет. Эта агония в конце концов вымотала меня, и в знойные послеобеденные часы я переставал бороться с собой и засыпал на диване в гостиной, тем не менее точно зная даже во сне, кто входил и выходил на цыпочках, кто стоял и смотрел на меня и как долго, кто в поисках свежей газеты старался производить как можно меньше шума, но в итоге сдавшись, принимался выуживать программу передач на вечер, уже не заботясь о том, чтобы не разбудить меня.

Страх никуда не исчезал. Он был со мной с момента пробуждения, на миг сменяясь радостью, едва я слышал плеск воды в душе и понимал, что он будет завтракать с нами, но тут же радость сковывало льдом, когда, вместо того, чтобы выпить кофе, он проносился по дому и устраивался работать в саду. К полудню агония, вызванная ожиданием хоть какого-нибудь слова от него, становилась невыносимой. Я знал, что через час или около того меня снова ждет диван. Я чувствовал себя ничтожным, невидимым, раздавленным, неопытным и ненавидел себя за это. Просто скажи что-нибудь, просто коснись меня, Оливер. Задержи на мне взгляд чуть дольше и увидишь слезы в моих глазах. Постучи в мою дверь ночью, чтобы проверить, не оставил ли я ее открытой для тебя. Войди внутрь. В моей кровати всегда есть место.