Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 38

Машин оказалось только пять, и все они были припаркованы в разных боковых проездах неподалеку от магазина. Так как мы не могли отбыть сообща, то договорились встретиться где-нибудь у Мильвийского моста, и уже оттуда по Кассиевой дороге ехать до траттории, точное местоположение которой почти никто не знал.

Поездка заняла больше сорока пяти минут, но все-таки меньше, чем мы добирались бы до далекого Альбано, где ночные огни на берегу… Заведение оказалось просторной тратторией на открытом воздухе с клетчатыми скатертями на столах и противомоскитными свечами, расставленными там и тут между гостями. Было около одиннадцати часов вечера. В воздухе все еще чувствовалась влага. Она выступала на наших лицах и одежде, отчего мы выглядели измятыми и взмокшими. Даже скатерти казались измятыми и взмокшими. Но ресторан располагался на возвышенности, и время от времени вялый ветерок шевелил кроны деревьев, предвещая, что завтра снова пойдет дождь, но духота никуда не исчезнет.

Официантка, женщина лет шестидесяти, быстро сосчитав нас, попросила помочь составить столики полукругом, что незамедлительно было сделано. Затем она озвучила предлагающиеся нам блюда и напитки. Слава богу, что не надо решать самим, сказала жена поэта, потому что, учитывая, как он выбирает блюда, мы потратили бы еще целый час, и к тому времени у них на кухне закончилась бы еда. Она перечислила длинный список закусок, материализовавшихся как по команде, за ними последовали хлеб, вино, минеральная вода, frizzante и naturale [33]. Без изысков, объяснила она. Без изысков нам и нужно, откликнулся издатель.

– В этом году мы снова залезли в долги.

Очередной тост за поэта. За издателя. За владельца магазина. За жену, дочерей, никого не забыли?

Смех и дружеская атмосфера. Ада произнесла короткую импровизированную речь – ладно, не импровизированную, созналась она. Фальстаф и Тукан подтвердили, что приложили к этому руку.

Тортеллини в сливочном соусе подали через полчаса или чуть больше. К тому времени я решил не пить вино, потому что две порции наспех проглоченного виски как раз возымели эффект. Сестры сидели между нами, и на нашей скамье мы все оказались тесно прижатыми друг к другу. Блаженство.

Позже – вторая подача блюд: тушеное мясо, бобы, салат.

Затем – сыры.

Слово за слово речь зашла о Бангкоке.

– Они прекрасны, но их красота ни на что не похожа, поэтому я и хотел поехать туда, – сказал поэт. – Они не азиаты, не белые, и евразийцами их назвать недостаточно. Они экзотичны в чистейшем смысле этого слова, и все же живут среди нас. Мы мгновенно узнаем их, даже если никогда не видели раньше и не знаем, как назвать то, что они пробуждают в нас или чего сами хотят от нас.

Вначале мне казалось, что они думают по-другому. Потом я понял, что они чувствуют по-другому. И наконец, что в них заключено невыразимое очарование, но не такое, к какому мы привыкли здесь. О, мы можем быть любезными, внимательными и сердечными в нашей жизнерадостной, страстной средиземноморской манере, но их очарование бескорыстно, оно – в их сердцах, в их телах, очарование без примеси печали или злого умысла, очарование детей, без тени иронии или стыда. Это мне было стыдно за свои чувства к ним. Я словно попал в рай, каким я его воображал себе. Ночной портье моего затрапезного отеля, в фуражке без козырька, видевший посетителей всех сортов, смотрит на меня и я смотрю в ответ. Ему двадцать четыре года, у него женские черты лица. Он напоминает девчонку мужеподобного типа. Девушка за стойкой «Американ Экспресс» смотрит на меня, я отвечаю тем же. Она похожа на парня, пускай женоподобного, но все же парня. Молодые парни и девушки принимаются хихикать, стоит мне взглянуть на них. Даже девушка из консульства, изъясняющаяся на беглом миланском диалекте, и студенты последних курсов, каждое утро в один и тот же час ждущие наш автобус, таращатся на меня, а я таращусь на них. Сводится ли это переглядывание к тому, что я думаю, потому что как ни крути, но когда дело касается чувств, все люди говорят на одном и том же животном языке?

Граппа и самбука по второму кругу.

– Я хотел переспать со всем Тайландом. И весь Тайланд, казалось, флиртовал со мной. Нельзя было шагу ступить, не увязавшись за кем-нибудь.

– Вот, глотните-ка этой граппы и скажите, что это не колдовское зелье, – прервал его владелец книжного магазина. Поэт позволил официанту наполнить еще один бокал. На этот раз он пил медленно. Фальстаф осушил свой бокал залпом. Straordinario-fantastico, крякнув, влила его себе в глотку. Оливер облизал губы. Поэт сказал, что словно помолодел.

– Предпочитаю пить граппу вечером, она наполняет меня живительной энергией. Но тебе, – обратился он ко мне, – этого не понять. В твоем возрасте, бог свидетель, ты не нуждаешься в дополнительных стимулянтах.

Он смотрел на меня поверх бокала.

– Ты чувствуешь ее?

– Что? – спросил я.

– Живительную энергию.

Я сделал еще один глоток.

– Не особенно.

– Не особенно, – повторил он с озадаченным, разочарованным видом.

– Это потому, что в его возрасте энергии у него и так хоть отбавляй, – заметила Лючия.

– Верно, – подтвердил кто-то, – твой стимулянт действует только на тех, кто исчерпал ее.

Поэт продолжил:

– В Бангкоке живительная энергия повсюду. Однажды теплым вечером я сидел у себя в номере и думал, что сойду с ума. То ли дело было в одиночестве, то ли в доносящемся с улицы шуме, то ли в проделках дьявола. Но именно тогда я подумал о «Святом Клименте». На меня снизошло какое-то неопределенное, смутное ощущение, отчасти возбуждение, отчасти тоска по дому, отчасти видение. Ты едешь в другую страну, нарисованную в твоем воображении, с намерением постичь ее. Потом ты понимаешь, что у тебя нет ничего общего с местными жителями. Ты не можешь распознать базовые сигналы, которые всегда считал универсальными, общечеловеческими. Ты решаешь, что совершил ошибку и все придумал. Но копнув чуть глубже, понимаешь, что вопреки всем разумным доводам, тебя по-прежнему тянет к ним, хотя ты не знаешь, что конкретно тебе нужно от них, или чего они хотят от тебя, потому что они тоже, оказывается, смотрят на тебя с одной лишь мыслью в голове. Но ты говоришь себе, что выдумал все это. И ты готов упаковать вещи и вернуться в Рим, потому что эти тревожные сигналы сводят тебя с ума. Но затем что-то вдруг щелкает, словно приоткрывается потайная дверь, и ты понимаешь, что они тоже отчаянно, нестерпимо хотят тебя. И хуже всего то, что несмотря на наличие опыта, чувства юмора и способности преодолевать робость в любой ситуации, ты чувствуешь себя как на иголках. Я не знал их языка, не умел читать в их сердцах, не разбирался даже в самом себе. Для меня оставалось загадкой, чего я хочу, или же я не знал, чего хочу, или же я не хотел знать, или же я всегда знал это. Возможно, это чудо. Или проклятие.

Как в любой переломный момент в жизни, я вдруг ощутил себя вывернутым наизнанку, выпотрошенным, четвертованным. Это подводило итог всему, составляло квинтэссенцию всех моих «я»: когда я пою на кухне, жаря овощи для семьи и друзей по воскресеньям; когда просыпаюсь холодными ночами и хочу натянуть свитер, бежать к рабочему столу и писать о том неизвестном никому человеке, кем являюсь; когда хочу очутиться голым рядом с другим голым телом или же остаться в совершенном одиночестве; когда составляющие меня сущности разделены пространством и временем, и тем не менее каждая из них носит мое имя.

Я назвал это синдромом «Святого Климента». Современная базилика святого Климента построена на месте, где когда-то христиане укрывались от гонений. Здесь стоял дом римского консула Тита Флавия Климента, выгоревший дотла в период правления Нерона. Рядом с пепелищем, где, по всей видимости, имелся большой подземный склеп, римляне построили языческий храм во славу Митры, бога утра, светоча мира. Затем на этом месте ранние христиане выстроили другую церковь, посвященную – по случайному совпадению или нет, этот вопрос подлежит дальнейшему исследованию – другому Клименту, римскому папе Клименту I. Поверх нее образовалась еще одна церковь, позже выгоревшая дотла, на месте которой и стоит сегодняшняя базилика. В это можно углубляться до бесконечности. Словно подсознательное, или любовь, или память, или само время, или каждый из нас, церковь зиждется на руинах сменявших друг друга строений, нет нижнего предела, нет ничего первичного, ничего конечного, только напластования, тайные ходы и связанные друг с другом помещения, словно христианские, или даже иудейские, катакомбы.