Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 8
Мать выглядела озадаченной. Мы все, включая двух моих кузенов, гостивших у нас на той неделе, готовы были захлопать.
Однако, в вопросе этимологии Оливер выразил несогласие.
– Ба?! – удивленно отозвался отец.
– На самом деле это слово – не арабское.
– Как это?
Отец наигранно изображал сократову иронию, которая, начавшись безобидным «Не может быть», в итоге вынуждала собеседника запутаться в сетях собственного невежества.
– Это долгая история, так что запаситесь терпением, проф. – Оливер вдруг посерьезнел. – Многие латинские слова произошли от греческих. Что касается «абрикоса», то случилось обратное – греческий язык перенял термин из латинского. Источником послужило латинское praecoquum, от pre-coquere, приготовить прежде, созреть рано, отсюда и наше «precocious», «скороспелый, ранний».
Византийцы заимствовали praecox, которое превратилось в prekokkia или berikokki, после чего уже, по всей видимости, арабы унаследовали его как al-birquq.
Моя мать, не в силах устоять перед его обаянием, протянула руку и взъерошила ему волосы со словами «Ке муви стар!»
– Он прав, нельзя отрицать это, – пробормотал отец себе под нос с видом пристыженного Галилея, вынужденного признать свою неправоту.
– Спасибо начальному курсу филологии, – отозвался Оливер.
У меня же в голове стучало: что касается абрикоса, касаться абрикоса.
Однажды я заметил на стремянке рядом с Оливером нашего садовника Анкизе, у которого тот пытался разузнать все что только можно о черенках и почему наши абрикосы были крупнее, мясистее и сочнее, чем у других в той же местности. Он особенно увлекся черенками, когда обнаружил, что садовник мог часами делиться всем, что знал о них, с любым, кто проявлял интерес.
Оказалось, что Оливер знал о всевозможных продуктах, сырах и винах больше, чем все мы вместе взятые. Даже Мафальда была сражена и нередко прислушивалась к его мнению. Как по вашему, следует мне слегка поджарить пасту с луком или шалфеем? Не слишком ли теперь кислый вкус? Я ее испортила, да? Нужно было добавить еще одно яйцо, все распадается. Мне лучше воспользоваться новым блендером или стоит придерживаться старой доброй ступки и пестика? Мать обычно отпускала какую-нибудь шутку по этому поводу. Типичный каубой, говорила она – они знают все на свете о готовке, потому что не умеют правильно держать нож и вилку. Вкусы как у аристократов, замашки как у плебеев. Кормите его в кухне.
С удовольствием, отвечала Мафальда. И действительно, однажды, задержавшись у переводчицы и опоздав к обеду, синьор Улливер собственной персоной сидел в кухне, уплетал спагетти и пил темно-красное вино с Мафальдой, ее мужем и нашим водителем Манфреди, и Анкизе, дружно пытавшимися научить его неаполитанской песне. Это был не просто национальный гимн их молодости, это было лучшее, что они могли предложить для развлечения знатных особ.
Все были очарованы им.
Кьяра, я знал наверняка, была тоже влюблена в него. Как и ее сестра. Даже заядлые любители тенниса, неизменно приходившие пораньше каждый день прежде чем отправиться на пляж, теперь задерживались дольше обычного в надежде сыграть пару геймов с ним.
В случае с любым другим из наших летних постояльцев меня это задевало бы. Но видя, с какой симпатией все относятся к нему, я испытывал необычное, тихое умиротворение. Ведь не было ничего плохого в том, чтобы чувствовать симпатию к человеку, который нравится всем. Всех влекло к нему, включая моих двоюродных и троюродных братьев, как и других родственников, гостивших у нас по нескольку дней, а то и дольше. Всем было известно мое пристрастие подмечать чужие недостатки, и я находил определенное удовлетворение в том, что прятал свои чувства к нему за обычной маской безразличия, враждебности или досады на любого, кто превосходил меня. Он нравился всем, мне приходилось разделять их симпатии. Подобно мужчинам, открыто объявляющим других мужчин неотразимо привлекательными затем только, чтобы скрыть тайное желание упасть в их объятия. Идти вразрез со всеобщим одобрением означало признать, что у меня имеются причины держать дистанцию. Ну да, он мне очень нравится, сказал я дней через десять после его приезда, когда отец спросил, что я о нем думаю. Я нарочно выражался неопределенно, чтобы никто не разглядел двойное дно в том тумане, который я напускал на свои слова. Он прекрасный человек, лучше не встречал, сказал я в тот вечер, когда маленькая рыбацкая лодка, на которой он с Анкизе днем вышел в море, не вернулась, и мы пытались найти номер телефона его родителей в Штатах, на случай если придется сообщить им ужасную новость.
В тот день я даже заставил себя отбросить сдержанность и демонстрировал скорбь наравне с остальными. Но я делал это еще и затем, чтобы никто не заметил моего более потаенного и глубокого горя, пока вдруг к своему стыду не осознал, что часть меня не возражала против его смерти, что существовало нечто волнующее в мысли о его раздутом, безглазом теле, наконец вынесенном на наш берег.
Но я не пытался обмануть себя. Я точно знал, что никто на свете не хотел его так отчаянно, как я; не было человека, готового зайти ради него дальше, чем я. Никто настолько не изучил каждую косточку в его теле, его щиколотки, колени, запястья, пальцы на руках и ногах, никто не ощущал вожделения при каждом движении мускулов, никто не брал его в свою постель каждую ночь, а утром, заметив его лежащим в раю возле бассейна, не улыбался ему, думая при виде ответной улыбки, Знаешь ли ты, что ночью я кончил в твой рот?
Возможно, другие тоже питали к нему нечто особенное, по-своему скрывая и проявляя это. Но в отличие от остальных я первым замечал его, когда он появлялся в саду, возвращаясь с пляжа, или когда расплывчатый силуэт его хлипкого велосипеда в полуденном мареве выплывал из сосновой аллеи, ведущей к нашему дому. Я первым узнал его шаги, когда однажды вечером он пришел в кинотеатр позже остальных и молча стоял, высматривая нас, пока я не обернулся, зная, как он обрадуется, что я заметил его. Я различал его поступь на лестнице, когда он поднимался на балкон, или на площадке за дверью моей спальни. Я знал, когда он останавливался перед моей стеклянной дверью, как бы решая, постучать или нет, и, поразмыслив, проходил мимо. Я отличал звук его велосипеда по тому, как он всегда по-хулигански буксовал на толстом слое гравия и все же продолжал путь, несмотря на уже очевидное отсутствие сцепления, чтобы в конце концов затормозить, внезапно, резко, и спрыгнуть с жизнерадостным voilà [5].
Я всегда старался держать его в поле зрения. Всегда находился поблизости, пока он был со мной. А когда он отлучался, меня не волновало, чем он занят, если с другими он оставался тем же, кем был со мной. Только бы он не становился кем-то иным, когда он не со мной. Только бы он оставался тем, кого я знал. Только бы он не жил иной жизнью, отличной от той, какой жил с нами, со мной.
Только бы не потерять его.
Я знал, что мне нечего ему предложить, нечем его удержать, привлечь.
Я был пустым местом.
Всего лишь мальчишкой.
Он просто проявлял внимание, когда выпадала такая возможность. Однажды он помог мне разобраться с фрагментом из Гераклита, потому что я вознамерился прочитать «его» автора, и мне на ум пришли слова не «доброта» или «великодушие», но «терпение» и «благожелательность», ценившиеся выше. Когда мгновением позже он спросил, нравится ли мне книга, которую я читаю, в его вопросе слышалось не столько любопытство, сколько предлог для непринужденного разговора. Во всем была непринужденность.
Он был мастером непринужденности.
Почему ты не на пляже с остальными?
Вернись уже к своему треньканью.
После!
Твой!
Просто повод для разговора.
Непринужденная беседа.
Пустота.