Бред зеркал (Фантастические рассказы) - Будищев Алексей Николаевич. Страница 31
— Смерть!
Я увидел лазурь неба, и все помутилось затем передо мной. Однако, я сделал усилие и открыл глаза, но увидел уже не небо, а потолок. Напрягая все свои силы, я снова сделал усилие, чтобы раскрыть смыкавшиеся веки. И теперь я увидел уже другой потолок с медной висячей лампой. Я закрыл глаза, вдруг с удовольствием отдаваясь подхватившей меня волне.
— Сколько их, раненых случайным выстрелом? — услышал я у самого уха.
Но мне еще раз пришлось встретиться с тем страшным и неведомым, приглашавшим меня к себе из слухового окна.
Когда меня с перевязанной грудью подвозили к подъезду моей квартиры, из настежь распахнутых ворот дома напротив трое людей выволакивали, труп. Я увидел желтое лицо и крупный; как бы растянутый рот.
Это был тот! Тот!
Когда убили его? В минуты его раскаяния?
Кто?
Черный буйвол
Грудь тяжко сдавливало, и ноги холодели до судорог в икрах, до тупой ломоты в кончиках пальцев. Безотчетно хотелось проснуться, чтобы прекратить бессмысленную пытку. Но сон не поддавался усилиям. И я спал и видел во сне.
Тучи, оранжевые и продолговатые, похожие на жирных, прожорливых гусениц, ползали по краю неба, извиваясь в шевелящиеся груды. А я шел на тот выгон, где весной цветут розоватые цветы бобовника; и я медленно поднимался к нему по отлогому скату оврага. Я ужасно торопился, потому что я заранее знал, какую картину увижу на том выгоне, но ноги мои неимоверно скользили, словно я поднимался на ледяную гору; и каждый шаг требовал тяжелых усилий. Порой, сделав руками отчаянное движение и весь накреняясь вперед, чтобы ускорить свое восхождение, я срывался и полз на животе вниз. И трава ската, свеже-зеленая и жестко шуршащая, как стекло, впивалась в кожу моего лица леденящими занозами. Со стоном я цеплялся за эту мертвую и холодную траву, больно изъязвляя уколами мои руки, кое-как поднимался затем на ноги и опять шел, скользя, спотыкаясь и мучительно тоскуя. Работая локтями и всем туловищем, как червяк, брошенный в воду, я, наконец, выполз на тот выгон. И тогда ветер, шумно шарахаясь мимо моего уха, гневно взвизгнул:
— Ну и гляди, когда хочешь!
— Гляди! — прошуршала трава ледяным шорохом.
Но я зажмурился, чувствуя себя еще недостаточно сильным для этого. Меня окружила непроницаемая тьма, разрываемая лишь сердитым гулом ветра и жестким скрипом трав. И я больно морщил лицо, плотнее смыкая веки, ничего не желая видеть. Когда я, наконец, раскрыл глаза, я долго не мог разобрать ничего, кроме оранжевого света туч, похожих на гусеницы и наполнявших все колебавшееся передо мной пространство. А потом я увидел его, черного буйвола. И он был именно таков, каким я его рассчитывал увидеть. Но я все же оробел. Сделал даже попытку снова закрыть глаза. Однако, упрекнув себя за малодушие, стал смотреть. Тот буйвол стоял в полуверсте от меня, но в оранжевом свете туч я видел его прекрасно со всеми мельчайшими подробностями его длинного туловища.
Это был огромный черный буйвол, жирный, весь лоснящийся, с широкими складками на шее, с большими и круглыми, выпуклыми глазами. Его бархатистая шкура до того лоснилась, что в ней, как в черном зеркале, отражались колебания оранжевых туч. Видимо, его выпаивали целыми веками, тысячелетиями и, очевидно, он обладал прямо-таки сказочной силой. Посреди зеленого выгона в оранжевом свете туч он вырисовывался как огромный монумент, как каменное изваяние могущественного идола, гордого сознанием своих непреодолимых сил. Между тем, я глядел на него во все глаза, а он лениво и медленно, наклонив свою огромную голову, пощипывал зеленую траву, звонко хрустевшую на его желтых зубах.
Заламывая руки, я вскрикнул:
— Ну да! Ну да! Ты силен и неодолим. Ну да!
Он даже не повернул на мой окрик своего спокойного глаза. А я тотчас же тоскливо увидел: вот выбежали из-под ската семеро ребятишек, юрких и белоголовых. Приблизившись к черному буйволу, они стали поддразнивать его, чуть прикасаясь к его лоснящейся коже тоненькими палочками и порой выкрикивая что-то веселыми и звонкими голосами, еще такими наивно-младенческими и задорными. Я весь мучительно встрепенулся, уже ощущая грядущий ужас. И я не ошибся. Вдруг, покрутив короткой и сильной шеей, черный буйвол сделал два шага, и двое из ребят, самых близких и неувертливых, очутились под копытами его передних ног. Мучительный ребячий вопль разодрал тишину выгона пронзительным звуком, и из-под копыт буйвола, увязших в раздавленных животах ребяток, просочилась широкая кровавая струя. Оранжевые тучи заколебались над выгоном, будто извергая клубящийся дым, а я, выставив вперед обе руки, стремительно бросился к погибающим.
— Свершилось! Свершилось! — сердито гудел ветер.
Пав на колени, я склонило я над бледным личиком одного из раздавленных и тотчас же узнал в нем моего сына Володечку. Но не таким, каким он был сейчас, а каким он был двенадцать лет тому назад, когда ему едва исполнилось восемь лет и когда я сам повел его к первой его исповеди и к первому причастию. Под черною ногой буйвола он лежал с раздавленным животом. И весь его нарядный костюмчик, такой чистенький и опрятный, был залит его младенческой кровью.
— Володечка! Володечка! — крикнул я, поймав на себе мутный и останавливающийся взор моего ненаглядного сынишки.
— Раздавленный черным буйволом! — шепнул возле ветер. — За что?
— За что? — выкрикнул я, бессильно задыхаясь.
Схватив изо всех сил лоснящуюся, черную и жирную ногу буйвола, до колена осыпанную кровавыми крапинами, я пытался приподнять ее, чтобы освободить из-под нее корчившееся тельце умирающего сына.
— П-папа! М-милый! — услышал я в тот же миг его хриплый голосок, задушенный, похожий на стариковское шамканье. — П-папа!
— За что ты его? Ты такой сильный! — завопил я исступленно, теребя толстую ногу черного буйвола.
Но эта нога встречала мои усилия как каменная, как отлитая из чугуна. Непреодолимая!
— А-а-а! — завизжал я в бессильной ярости, корчась и тыкаясь головою в холодеющее тело сына.
Напрягаясь всеми моими мышцами, я рвал черную лоснящуюся ногу, желая сдвинуть ее во что бы то ни стало, но буйвол, видимо, даже не ощущал моих бешеных усилий и принялся медленно и вяло пощипывать хрустящую траву, выдавливая из младенческого тельца розоватую пену, как последние проблески жизни.
— П-папа! — опять услышал я слабенький заплетающийся шепот сына.
Черный и жесткий клубок скрутился в моем горле.
Припадая лицом к вздрагивающей грудке сына и все еще теребя черную ногу, я завизжал пронзительно и медленно, весь корчась, путаясь в портупее моей жандармской сабли, и звеня шпорами.
И тотчас же проснулся.
В комнате было темно. И ужасно холодно. И странно тихо. Повертываясь набок, я почувствовал, что моя подушка влажная. Я попробовал рукой: не кровь ли? Но мое прикосновение не окрасило пальцев. Это были слезы.
Мои слезы.
Я сказал:
— Это мои слезы. А, может быть, Володечкины. Последние. Последние слезки!
Дрогнув в тупой скорби, я еще раз огляделся, желая убедиться — где я? что со мною?
Сквозь мутное окошко пустынный двор сельской усадьбы глядел безнадежным колодцем. Над полями стояли редкие звезды. И лукавая звезда мигала над моим изголовьем на эфесе моей сабли. Точно смеялась.
Я понуро приподнялся с постели и стал одеваться. Натянул рейтузы; обул туфли; накинул короткий беличий полушубчик.
И тихонько пошел к Прасковьюшке. Забывая, что на туфлях нет шпор, я ставил ноги чересчур осторожно, чтоб не потревожить тишины. Пусть ее спит, как замерзающая вода. Отворив дверь Прасковьюшкиной комнаты, я прошел затем в угол к окну и с ногами сел там на окованном жестью сундуке.
— Прасковьюшка, — позвал я жалобно и тихо.
После того, как жена, дав мне пощечину и бросив меня и детей, ушла от меня, Прасковьюшка помогла мне воспитать и старшего сына Семена, и Володечку. С тех пор она и стала для меня Прасковьюшкой. Она совсем простая женщина, но вся сотканная из доброты.