Большая книга рассказов и повестей - Драгунский Виктор Юзефович. Страница 31
Папа отвернулся и стал смотреть в окно.
— А потом еще хуже — завернула осень, — сказал он, — стало совсем холодно, с неба сыпал зимний, сухой и меленький снег, и его тут же сдувало сухим и острым ветром. И еды у нас стало совсем мало, и фашисты все шли и шли к Москве, и я все время был голодный. И теперь мне снился не только хлеб. Мне еще снились и арбузы. И однажды утром я увидел, что у меня совсем уже нет живота, он просто как будто прилип к позвоночнику, и я прямо уже ни о чем не мог думать, кроме еды. И я позвал Вальку и сказал ему:
«Пойдем, Валька, сходим в тот арбузный переулок, может быть, там опять арбузы разгружают, и, может быть, опять один упадет, и, может быть, нам его опять подарят».
И мы закутались с ним в какие-то бабушкины платки, потому что холодюга был страшный, и пошли в арбузный переулок. На улице был серый день, людей было мало, и в Москве тихо было, не то что сейчас. В арбузном переулке и вовсе никого не было, и мы стали против магазинных дверей и ждем, когда же придет грузовик с арбузами. И уже стало совсем темнеть, а он все не приезжал. Я сказал:
«Наверно, завтра приедет…»
«Да, — сказал Валька, — наверно, завтра».
И мы пошли с ним домой. А назавтра снова пошли в переулок, и снова напрасно. И мы каждый день так ходили и ждали, но грузовик не приехал…
Папа замолчал. Он смотрел в окно, и глаза у него были такие, как будто он видит что-то такое, чего ни я, ни мама не видим. Мама подошла к нему, но папа сразу встал и вышел из комнаты. Мама пошла за ним. А я остался один. Я сидел и тоже смотрел в окно, куда смотрел папа, и мне показалось, что я прямо вот вижу папу и его товарища, как они дрогнут и ждут.
Ветер по ним бьет, и снег тоже, а они дрогнут и ждут, и ждут, и ждут… И мне от этого просто жутко сделалось, и я прямо вцепился в свою тарелку и быстро, ложка за ложкой, выхлебал ее всю, и наклонил потом к себе, и выпил остатки, и хлебом обтер донышко, и ложку облизал.
Не хуже вас, цирковых
Я теперь часто бываю в цирке. У меня там завелись знакомые и даже друзья. И меня пускают бесплатно, когда мне только вздумается. Потому что я сам теперь стал как будто цирковой артист. Из-за одного мальчишки. Это все не так давно случилось. Я шел домой из магазина, — мы теперь на новой квартире живем, недалеко от цирка, там же и магазин большой на углу. И вот я иду из магазина и несу бумажную сумочку, а в ней лежат помидоров полтора кило и триста граммов сметаны в картонном стаканчике. И вдруг навстречу идет тетя Дуся, из старого дома, добрая, она в прошлом году нам с Мишкой билет в клуб подарила. Я очень обрадовался, и она тоже. Она говорит:
— Это ты откуда?
Я говорю:
— Из магазина. Помидоров купил! Здрасте, тетя Дуся!
А она руками всплеснула:
— Сам ходишь в магазин? Уже? Время-то как летит!
Удивляется. Человеку девятый год, а она удивляется.
Я сказал:
— Ну, до свиданья, тетя Дуся.
И пошел. А она вдогонку кричит:
— Стой! Куда пошел? Я тебя сейчас в цирк пропущу, на дневное представление. Хочешь?
Еще спрашивает! Чудная какая-то. Я говорю:
— Конечно, хочу! Какой может быть разговор!..
И вот она взяла меня за руку, и мы взошли по широким ступенькам, и тетя Дуся подошла к контролеру и говорит:
— Вот, Марья Николаевна, привела вам своего мужичка, пусть посмотрит. Ничего?
И та улыбнулась и пропустила меня внутрь, и я вошел, а тетя Дуся и Марья Николаевна пошли сзади. И я шел в полутьме, и опять мне очень понравился цирковой запах — он особенный какой-то, и как только я его почуял, мне сразу стало и жутко отчего-то и весело ни от чего. Где-то играла музыка, и я спешил туда, на ее звуки, и сразу вспомнил девочку на шаре, которую видел здесь так недавно, девочку на шаре, с серебряным плащом и длинными руками; она уехала далеко, и я не знаю, увижу ли я ее когда-нибудь, и странно стало у меня на душе, не знаю, как объяснить… И тут мы наконец дошли до бокового входа, и меня протолкнули вперед, и Марья Николаевна шепнула:
— Садись! Вон в первом ряду свободное местечко, садись…
И я быстро уселся. Со мной рядом сидел тоже мальчишка величиной с меня, в таком же, как и я, школьном костюме, нос курносый, глаза блестят. Он на меня посмотрел довольно сердито, что я вот опоздал и теперь мешаю и все такое, но я не стал обращать на него никакого внимания. Я сразу же вцепился всеми глазами в артиста, который в это время выступал. Он стоял в огромной чалме посреди арены, и в руках у него была игла величиной с полметра. Вместо нитки в нее была вдета узкая и длинная шелковая лента. А рядом с этим артистом стояли две девушки и никого не трогали. И вдруг он ни с того ни с сего подошел к одной из них и — раз! — своей длинной иглой прошил ей живот насквозь, иголка выскочила у нее из спины! Я думал, она сейчас завизжит как зарезанная, но нет, она стоит себе спокойно и улыбается. Прямо глазам своим не веришь. Тут артист совсем разошелся — чик! — и вторую насквозь! И эта тоже не орет, а только хлопает глазами. И так они обе стоят насквозь прошитые, между ними нитки, и улыбаются себе как ни в чем не бывало. Ну, милые мои, вот это да!
Я говорю:
— Что же они не орут? Неужели терпят?
А мальчишка, что рядом сидит, отвечает:
— А чего им орать? Им не больно!
Я говорю:
— Тебе бы так! Воображаю, как ты завопил бы…
А он засмеялся, как будто он старше меня намного, потом говорит:
— А я сперва подумал, что ты цирковой. Тебя ведь тетя Маша посадила… А ты, оказывается, не цирковой… не наш.
Я говорю:
— Это все равно, какой я — цирковой или не цирковой. Я государственный, понял? А что такое цирковой — не такой, что ли?
Он сказал, улыбаясь:
— Да нет, цирковые — они особенные…
Я рассердился:
— У них что, три ноги, что ли?
А он:
— Три не три, но все-таки они и половчее других — куда там! — и посильнее, и посмекалистее.
Я совсем разозлился и сказал:
— Давай не задавайся! Тут не хуже тебя! Ты, что ли, цирковой?
А он опустил глаза:
— Нет, я мамочкин…
И улыбнулся самым краешком рта, хитро-прехитро. Но я этого не понял, это я теперь понимаю, что он хитрил, а тогда я громко над ним рассмеялся, и он глянул на меня быстрым своим глазом:
— Смотри представление-то!.. Наездница!..
И правда, музыка заиграла быстро и громко, и на арену выскочила белая лошадь, такая толстая и широкая, как тахта. А на лошади стояла тетенька, и она начала на этой лошади на ходу прыгать по-разному: то на одной ножке, руки в сторону, а то двумя ногами, как будто через скакалочку. Я подумал, что на такой широкой лошади прыгать — это ерунда, все равно как на письменном столе, и что я бы тоже так смог. Вот эта тетенька все прыгала, и какой-то человек в черном все время щелкал кнутом, чтобы лошадь немножко проворней двигалась, а то она трюхала, как сонная муха. И он кричал на нее и все время щелкал. Но она просто ноль внимания. Тоска какая-то… Но тетенька наконец напрыгалась досыта и убежала за занавеску, а лошадь стала ходить по кругу.
И тут вышел Карандаш. Мальчишка, что сидел рядом, опять быстро глянул на меня, потом отвел глаза и равнодушно так говорит:
— Ты этот номер когда-нибудь видел?
— Нет, в первый раз, — говорю я.
Он говорит:
— Тогда садись на мое место. Тебе еще лучше будет видно отсюда. Садись. Я уже видел.
Он засмеялся. Я говорю:
— Ты чего?
— Так, — говорит, — ничего. Карандаш сейчас чудить начнет, умора! Давай пересаживайся.
Ну, раз он такой добрый, чего ж. Я пересел. А он сел на мое место, там, правда, было хуже, столбик какой-то мешал. И вот Карандаш начал чудить. Он сказал дядьке с кнутом:
— Александр Борисович! Можно мне на этой лошадке покататься?
А тот:
— Пожалуйста, сделайте одолжение!
И Карандаш стал карабкаться на эту лошадь. Он и так старался, и этак, все задирал на нее свою коротенькую ногу, и все соскальзывал, и падал — очень эта лошадь была толстенная. Тогда он сказал: