Синяя Борода, или Художница и Чернокнижник (СИ) - Нехищная Алена. Страница 11

— Ого! Мадемуазель, вы наедине с мужчиной, о котором ходит весьма скверная молва, едете в его дом в забытую Богом глушь, где у вас не найдется ни единого защитника — и вам не страшно бросаться такими обещаниями?

— Это вы меня запугать пытаетесь?

— Да нет, пока просто любопытствую.

— Ну так расскажите же, расскажите, чего мне бояться? Почему вы улыбаетесь? Уже придумываете пытки?

— Я хотел бы верить, что мое чутье меня не обманывает… но не знаю, это чутье или надежда? Всего-лишь надежда?

— Я вас не понимаю.

— И не нужно.

— Вы можете хотя бы на один вопрос ответить, не увиливая?

— А вы сначала спросите.

— Вы колдун? Моего отца вы ведь заколдовали как-то? Ответьте честно!

— Разве вы верите в колдовство? Если я отвечу "да", это что-то для вас изменит?

Если бы вы ответили "да", я бы попросила вас научить меня… Ужасно интересно, как это работает…

— Ай-яй, кого я взял в жены… Хорошая верующая девушка должна была обеспокоиться моей душой и постараться вырвать мужа из лап Сатаны, а вы просите посвятить вас в ведьмы. Меня это начинает беспокоить…

— Просто я здраво оцениваю свои возможности. Спасти можно того, кто ищет спасения. Спасти душу человека, который не желает, чтобы его спасали… какой-нибудь святой, возможно, это было бы под силу, но моя собственная душа, увы, не столь чиста… Кол осиновый в сердце — самое большее, что я могу в спасении от нечистого… — Адель зевнула. Дождь стих, но мир за окошком кареты все также сливался в серую марь. Лошади, с виду — четыре худые унылые клячи, неутомимо мчали ровной, упругой рысью без передышек наверное, уже очень долго — Аделаида потеряла счет времени, она видела себя как будто со стороны, в каком-то безвременье, в картине с рамочкой, нарисованной художником явно с больным воображением: бескрайний и жуткий серый туман, карета, в струи праха запряженная, которой правит человек с мертвыми глазами и только внутри, только окошки кареты — пятна тепла и жизни, бледное девичье лицо и тонущее во мраке мужское, а между ними эта проклятая плавающая в воздухе мерзкая улыбочка… Мороз по коже продирал от этого полотна и временами Аделаида даже смутно думала "как хорошо, что я не там, что только смотрю…", как будто сознание ее пыталось выбраться отсюда, закрыться хоть воображаемой стеной…

— В чем ваша душа не чиста? Вы уже успели нагрешить? — негромкий, вкрадчивый голос барона.

Здесь, в безвременье она не могла ответить неискренне.

— Гордыня. И алчность, пожалуй.

— Объясните.

— Мне часто говорили о смирении. О долге. О принятии своей участи и благодарности за то, что тебе послано… а меня всегда влекло к чему-то… Все ведь было хорошо. Наш дом обходили несчастья, мы не были бедны… Мама, папа, Бьянка, они все оставались со мной.

Я могла рисовать и выращивать цветы… В наших краях теплые зимы и чудесные весны, соловьи… А, мне порой хотелось плакать, хотелось сбежать… Я ревела по океану, по пирамидам Египта и пагодам Китая, и, быть может, по волшебной стране Эльдорадо… И по столице, по королевскому двору тоже… Да, я мечтала там блистать, мечтала, что весь мир склонится перед моим талантом и короли Европы наперебой станут приглашать меня к своим дворам и что какой-нибудь красивый пэр в меня влюбится и предложит сердце и титул — мечтала тоже! Несколько лет за мной ухаживал сын старого папиного друга-лавочника, Клод. Он хороший человек, как я теперь признаю и даже красивый, белокурый и хрупкий, как девушка… В детстве мы дружили. А потом я его возненавидела. Мне казалось я его… да отравить готова! Особенно когда родители пытались меня уговорить, они оба его любили… Уютный домашний очаг, говорили они, дети, много детей, небольшой, но достаток, вечера у камина, купеческие балы, все это не мудреное мещанское счастье… Кухня, люлька, прялка, половая тряпка… на это мне предлагали променять мое небо, картины, мечты! Потому что такова женская участь, так деды жили и прадеды, так род человеческий выживает. Надо быть смиренной. И благодарной.

Как же я его ненавидела… Он хотел навсегда отнять у меня океан, он решил, что его простецкая физиономия и фамильный с тусклым рубином перстенек — сокровище дороже чудес Рима и Венеции, ничтожество…

Я надеюсь, теперь он счастлив. Мне нравилось над ним издеваться, однажды он даже разрыдался, как девчонка… что мне оставалось делать, если он не хотел слышать "нет"?

А я вот теперь здесь. И сегодня день моей свадьбы. Кто вы? Куда мы едем?

— Я был в Египте. И в Тибете, — тихо сказал барон. — Там много удивительного, но Чуда я нигде не нашел. Не надейтесь. Чудес не бывает.

— Может, вы плохо смотрели? Почему я вам это все рассказала… Это опять ваши штучки? Гипноз?

— Это женская болтливость. Аделаида… я не знаю, кем вы меня считаете, но не надейтесь. Я не умею творить чудеса.

* * *

Она почти ничего не узнала о своем новом доме в ночь приезда. Строения тонули во мраке. Слуги выстроились в большом холодном зале, слабо освещенном несколькими канделябрами, барон называл их имена и должности, но она не запомнила ни имен, ни лиц. В этот же зал им принесли холодное мясо и вино, после короткой трапезы барон кивнул пожилой женщине:

— Устрой госпожу.

— Опять привез… Еще одну… — бормотала старушка, поднимаясь по узкой винтовой лестнице.

— Что с ними случилось? — спросила Адель.

Служанка оглянулась и вмиг умолкла. Они вошли в небольшую спальню, которую занимали кровать, сундук и трехногий столик. За узким зарешеченным окошком зловеще поскрипывала и пошуршивала безлунная ночь. Адель насилу отбилась от старушки, желавшей помочь ей раздеться, выставила из комнаты. На двери, к своей радости, обнаружила задвижку. Не раздеваясь, легла на кровать, уставилась в потолок широко раскрытыми глазами. Она выспалась в карете, но почему-то устала так, что болело все тело, особенно невыносимо — голова. Никогда раньше в сознательном возрасте она не путешествовала так долго, так далеко… А, главное — домой из этого путешествия ей уже не вернуться. Никогда. Эта узкая комната с незнакомыми пыльными запахами, зарешеченное окно и напряженное ожидание чужих шагов за дверью — навсегда.

Вспомнилось так отчетливо, будто в явь: старый вяз царапает веткой окно, откуда прохладный ночной воздух колышет легкую занавесь… Запах родных подушек, мамиными руками сшитых… Тявкает шпиц. Слезы в маминых глазах, искаженное лицо Теодора, извечный беспорядок мастерской, целых три недописанные картины, которые теперь никогда не будут завершены…

Аделаида разревелась. Впервые за последние тревожные недели. Не до тоски тогда было — две домашние плаксы, две приходящие и папа.

Задремала в слезах, проснулась от ощущения чужого взгляда. Сердце забыло биться. Тьма. Тишина. Свечи в канделябре погасли. Отчетливо помнила, как закрывала дверь на задвижку. Показалось? Не дышать. Не двигаться. Ужас полз по телу холодной змеей.

Дверь закрыта. Показалось. Ну же, наберись смелости, приподнимись, пошарь рукой, убедись, что нет никого! Дотянись до колокольчика, пусть кто-нибудь из слуг явится, зажжет свечу!

Запах. Едва уловимый, но знакомый по вчера и сегодня, по плечу, на котором Аделаида без зазрения совести дрыхла в карете. Определенно, запах есть.

Не двигаться. Затаить дыхание. Канделябр должен стоять совсем близко, на столике, можно дотянуться рукой, хорошее оружие, тяжелое…

А глаза лучше закрыть. Он должен чувствовать взгляд. Он наверняка его почувствовал.

Адель почудилось горячее дыхание, скользнувшее по шее, по щеке. Отчетливо скрипнула половица. Потом еще более отчетливо — дверь.

Ощущение чужого присутствия пропало.

Она долго еще лежала, не смея вдохнуть. Потом сорвалась с места, бросилась к двери. Открыта!

Совершенно точно закрывала на задвижку. Никаких сомнений.

Закрыть еще раз. Подтащить к двери столик, судорожно искать, чем бы зажечь свечу, не найти… Начать вспоминать все знакомые молитвы…