Кащеева наука - Рудышина Юлия. Страница 9

— Почему я здесь? — Собственный шепот показался мне хриплым, словно карканье ворона или скрип сучьев старого дерева, которое вот-вот рассыплется в труху.

Ответа мне не было — куколка Василисы Премудрой спешила вперед, удивительно быстро семеня маленькими ножками по тропинке.

Вокруг темнела чаща, трава у края тропы высилась мне почти до плеч — свернешь не туда, сойдешь с дорожки, что вьется змейкой среди дикоцветья, и поглотит тебя зеленое марево. В нем дрожат золотые монетки гусиного лука, синеют высокие колокольчики, в которых, по преданиям, ночует ветер, на редких полянах земля увита копытнем, и глазки трехцветных фиалок выглядывают из его густых зарослей. Вороний глаз, который еще медвежьими ягодами называли, уже плодами был усыпан, потому вдвойне было мне удивительно увидеть рядом с ним цветущий ландыш, который еще по весне отойти должен.

— Что за морок? — Я замерла, глядя на полянку. А там еще и поздняя ягода, брусника, алеет, созревшая, спелая, соками налитая — капля крови на зеленом шелке… Кустарник оплетает часть поляны, длинные побеги его вьются по пням и корням деревьев, а из узорчатой паутины листьев кое-где лютики торчат, травянистой ветреницей в моей деревне прозванные за то, что лепесточки их нежные очень, при малейшем дуновении ветра в пляс пускаются, трепещут в такт порывам.

Но как они рядом с брусникой расти могут? Небывальщина это! Да и цветет ветреница очень рано, деревья в это время еще не успевают распустить листочки, а хитрый цветок греет лепестки на ярком весеннем солнце. Скоро лиственницы зазеленеют, тень дадут, а лютики не любят ее, оттого и побеги разбрасывают все дальше — в поисках полянок солнечных.

Когда ландыши цветут, ветреница уже засыпает, темно ей становится, ложится она на землю и желтеет потихоньку. К лету и следа не найти от лютиков по лесу. А тут — диво какое — в тени растет, да еще и не в свое время. Хотя как понять, какое время в этом лесу? Вот светелка лесная цветет, а ее пора — середина лета, похожа она на ландыш своими жемчужинками перламутровыми. А вот бессмертник, что ближе к осени желтым ковром поляны покрывает. К тому же и цветет он среди сосняка, на сухой земле, недаром песчаным называется, а здесь смешанный лес — и березы, и грабы, и дубы попадаются. Среди них ели темнеют разлапистые.

Диво дивное, что все так смешалось.

Пока я так стояла, ландыш осыпался, поползли побеги по траве, и ко мне они протянулись, но тоже трухой на землю легли, не добрались. Наверное, и хорошо — не хватало в зеленой сети травянистой запутаться, кто знает, что здесь за нрав у растений? Уволокут еще в какую нору али подземье, вовек не выберусь.

— А ты меньше глазей на диковинки, так, может, и вернешься в Явь. — Куколка обернулась, гневно глянув на меня. — Здесь все так — рядом с зимою лето ходит, шагнешь в сторону, еще и снег можно увидать.

— Как я попала сюда? — повторила я свой вопрос, поспешив вслед за куколкой.

Она хмыкнула недовольно:

— Обычно хозяйка моя так волшебников проверяет, тех, кто возмечтал науку проходить под ее крылом. Ежели б не прыгнула ты за мной в зеркало, ежели б испугалась — в тот же миг вылетела бы из терема школы чародейской. И дорогу бы назад забыла. А ты смелая оказалась. Хотя по виду так и не скажешь — костями гремишь, бледная, хиленькая. Да только мы с хозяйкой знаем — сила — она не только в теле дородном да мышцах каменных, сила — она в сердце, в душе. Только внутренней своей силой не все могут управлять — вот как ты. Для того и создала Василиса недавно новую чудесинку при школе, для обучения светлому волшебству и целительству — раньше-то таких, как ты, ворожей, особо не учили, ведьмы сами силу передавали, и самоучками были знахарки… но все то пустые балачки, коли примут в науку, сама все и узнаешь. Мое дело — тебя в хоромы вернуть Василисины. Может, и не определят тебя к светлым? Кто знает?.. Ты навьей тропой пройдешь, покажешь себя, справишься с мороком, так и к Кащею можешь отправляться, у царя навьего сейчас недобор, а он и так в наставники идти едва согласился…

Я больше куклу не спрашивала ни о чем, да и не до того стало — идти все тяжелее было, то корни из земли взметывались, хлыстами били по тропе, норовили за ноги схватить, то паутина — толстая и крепкая, как скрученные меж собой шелковые нити, — не пускала вперед.

Но спутница моя все шептала что-то, видать, слова заговоренные. И падала кусками белесыми паутина, и, сворачиваясь, прятались под землю корни…

И снова брела я вслед за махонькой куколкой, боясь потерять ее из виду — что делать, если случится такое, боялась даже представить. Оставаться в этой чаще, пронизанной страхом и трепетом перед беззвездной навьей ночью, жуть как не хотелось, да и дышать вскоре тяжело стало — казалось, воздух пропитан горечью полыни и аира.

Но даже если бы спросила я себя, откуда степная трава посреди дикой чащи, не было бы на то ответа.

Вскорости болотный дух смрадный понесся по ветру, показалось, ряска где-то рядом зацвела или лилии водяные. Вскоре к болоту и вышли — кочки торчали из грязной воды, белели мелкие цветы, названия которых я не знала, в мире людей такие и не растут. Похожи на звездочки, упавшие с небес, с алыми прожилками — будто кровавыми росчерками помечены их лепестки. Повернулись головки цветов ко мне, а внутри их — глаза. Жутко стало, моторошно, а цветы смотрят на меня и словно бы примечают все, запоминают…

— Это Навь сама на тебя глядит… — сказала куколка, остановившись перед болотом. — Но рядом со мной не бойся, не утащит. Но я есть хочу, Аленушка. Иначе не дойдем. Напои-накорми меня…

И без сил куколка опустилась на землю, а после застыла, словно бы была обычной, тряпичной, будто и не ходила только что и не разговаривала. Глазенки окаменели, отражая свет огромной круглой луны, нависшей над болотом, и все вокруг показалось мне залитым серебром.

Накормить? Но чем? И я застыла, будто бы все окаменело во мне. Пошевелилась, протянув руку к своей тряпичной спутнице, — и болью в суставах все отзывается, каждое движение стреляет, словно кто иголками кожу колет изнутри. Но что-то делать нужно, нельзя сидеть сиднем, так оплетут меня травы, утянут в трясину — вот уже побеги змеятся какие-то, слизь на них, грязь болотная, мерзко так, противно. Кажется, черви навьи это прятались за камнями, осмелели, выползли… Во рту горечь появилась, слюна стала тягучая, липкая. Я сплюнула, а привкус этот пакостный остался. Словно я волчьих ягод объелась.

Еда… нужно куколку накормить. Или хотя бы напоить. Но чем? Не водой же из болота? Ягоды тут тоже мертвы. Не зря куколка говорила, что остаться навеки в мире мертвых можно, если съешь что-то.

Но что здесь есть из мира людей?

И вздрогнула я, когда поняла — я здесь. Моя плоть и кровь здесь. И принадлежу я пока что миру Яви…

Кудреватая лилия, саранкой еще ее зовут, потянулась ко мне, зашевелились ее лепестки, будто бы крылья дивного мотылька. Цветок, что застоя воды не любит, — и на болоте… Вот уж диковинный мир. Заскользили вокруг тени, заплясали в хороводе диком, словно черти, анчутки проклятые, а я, не отрываясь, на куколку смотрела — все решиться не могла.

Но вот будто толкнуло меня что-то, и я поспешно к поясу прикоснулась — тканый он был, добротный, с медными пряжками, наверное, он меня и сберег в этих блужданиях, ведь сказывают, от нечистой силы хранит он, недаром в купальную ночь, за цветком охотясь да при гаданиях снимают его — ведь помощь темных сил нужна тогда человеку.

А при моей светлой ворожбе без пояса никак… На нем калита висела, в которой я хранила самое дорогое, что у меня было, — и игла, батюшкой еще сделанная, там была. Достав ее, я какое-то время с дрожью на нее глядела, но, когда шапочки саранки метнулись ко мне, целясь тычинками в лицо, вскрикнув, кольнула себя в указательный палец и бросилась к куколке.

Приложив ранку к разрезу ее рта, я придавила палец, чтобы тонкая рубиновая струйка попала в разрез тканевый. И тут же моя спутница вскочила — я от испуга едва не отпрыгнула, — схватила меня маленькими ладошками за палец и надоедливым комариком присосалась к крови. Больно не было — лишь чуть-чуть неприятно, и я стоически перенесла эти мгновения.