Летняя практика - Демина Карина. Страница 20

Ночью болото дышало туманом.

Влажный, он поднимался над осоками, над обманчиво зеленой гладью топи, которую кое-где прорывали черные дыры озерец. И здесь, в тумане, было как-то… спокойно?

Зверь лег, пусть просохший за день мох под тяжестью огромного тела его и опустился, пропитываясь холодной водой. Елисей прислушался.

Снова тишина.

Комарье вот звенит, но… пусто.

Нет кабаньих троп, хотя и болото это выглядит не столь уж топким. Ни следов лосиных, ни даже заячьих легких, а заяц — зверь такой, который и по болоту пройдет, что посуху. И птиц не слыхать.

Странно это.

Но не пугает странность, скорее уж… здесь было спокойно.

И думалось хорошо.

ГЛАВА 8

О страстях ночных

Спалось мне на новом месте неспокойно.

Куда уж тут на женихов гадать? Я и не собиралась, да только все одно снились. Сперва Арей с боярынькой своей под руку. Сам-то важный, в кафтане парчовом, широким поясом перехваченном. На голове шапка каракулевая, а из нее — рога торчат, да такие, что и бык позавидует. Любляна же за рог держится так и перед Ареевым лицом колокольчиком потрясывает, аккурат таким, которые скотине на шею вешают, чтоб не заблукала и хвори не ухватила.

Глянула она на меня этак с прищуром и молвила сладенько:

— Все одно моим будет. Видишь, привязала… — И колокольчик свой на шею Арееву закинула.

Я ей кулаком погрозила, а она только рассмеялась.

Да и сгинула, пылом [9] стала.

Арей же оземь ударился, обернувшись не быком, но матерущим козлом с бородой до копыт. И скотина этая ко мне губы тянет. Дескать, поцелуй, и вновь в молодца оборочуся. Я ж стою, на этое непотребство глядючи, да и думаю: как же ж я с козлом целоваться стану? А если люди прознают? Вовек же ж не отмоюсь!

Глаза открыла.

Увидала над собой потолок грязный — не хватило часу его отскоблить — и свои рисунки, мелом малеванные, больше на каракули похожие, да и успокоилась.

Сон это.

Дурной.

Бывает со всеми. Повернулась на другой бок, одеяльце казенное, тонкое, натянула, да и внове заснула. На сей раз предстал предо мною Кирей, правда, с головою отрезанной, которую он под рукой держал. И говорит та голова:

— Приставь меня к шее да мертвой водой полей…

Я ж ей и отвечаю:

— Приставить недолго, да только воды у меня ни капелюшечки не осталось. Давече борщ варила и всю-то извела.

Кирей же хмурится:

— Как ты, сущеглупая, додумалась на мертвой воде борщи варить? Погляди только, чего натворила!

Я обернулась.

Ох, и вправду, страх страшный! Стол дубовый, широченный. Казанок с борщом моим. Миски… И люди, над мисками застывшие. Вон Архип Полуэктович голову на стол уронил, на руки сцепленные, бел собой и нежив. Еська лежит и не шевелится. Лойко…

— Это все ты виновата! — Киреева голова скривилась да и плюнула на меня кровавою слюной.

Я и подскочила.

Нету ничегошеньки… пуста хата старая.

Крайнюю выбрала, благо было из чего. Полдня мыла-выметала, а все одно запустелым жильем пахнет. И свет лунный сквозь бычий пузырь пробивается, разливается по столу… пустой стол.

И казанок, в печи найденный, на нем стоит.

И никаких-то борщей, ни на мертвой воде варенных, ни обыкновенных.

Вздохнула я, пот отерла — надо же, вся взопрела, будто бы не спала, а воевала… и вновь под одеяльце сховалась. Оно-то ныне сон навряд придет, место дурное, да хоть полежу вот, подумаю о своем. Завтра надо будет походить по округе, глядишь, и сыщется сон-трава, пары стебелечков под подушку хватит, чтоб отступили страсти всякие…

…и бабке отписаться.

Оно-то, конечно, письмецо этое я не скоро отправлю, туточки почтарей нема, а все легче. Напишу бумаге, чего думаю, и как-то оно попускает…

Смежила глаза.

…нет Кирея. Нет Арея.

Но стоит предо мной дед давешний, из староверов, да глядит во все глаза. А у самого-то слепые, бельмяные, однако ж все одно ведаю, что видит он меня, неглядючи на слепоту.

От стоим мы.

И стоим.

Первою я не сдюжила. Поклонилась до земли и молвила:

— Здраве будь, дедушка.

— Какой я тебе дедушка, — ответил он, скривившись. — От же ж… бабье глупое племя. Все от вас горести.

Зазря он так про баб. Небось не мужиком на свет рожден был. Да и Божиня — женщина она, хоть и божественной сути.

— А за такие мысли тебя б… — Он посохом своим по земле стукнул, да и содрогнулась землица. Глаза ж бельмяные вспыхнули ярко, но и погасли. Закачался дед.

Застонал тяжко.

И упал бы, когда б не подхватила. А и тяжек-то дедок оказался! Даром, что глядится так, будто бы ветер унесть его способный. Но с трудом удержала. Он же в мои руки вцепился, будто тонул, и, в глаза глядючи, заговорил:

— Не верь, девка, посулам сладким.

— Не верю, — отвечаю, — дедушка.

— Золото давать станут — откажись.

— Откажусь.

— Славу сулить…

— И от славы откажусь. Надобна она мне, что корове летник…

Усмехнулся он и руки стиснул, да так, что больно стало.

— Пугать будут…

— Пуганая ужо.

Кивнул.

И ладонь, раскрывши, ко лбу прижал. И от того горячо сделалось, страсть. Стою, не дыхаю. А голова-то моя вся огнем пыхает.

— Терпи. — Дед же усмехается, и не дед вовсе, а мертвец живой. Стоит, костью за кость цепляется. Волос — пакля, кожа — тлен… и мертвечиной от него тянет. — Не бойся, девка, не трону, — оскалился он, да не отпустил меня. — Надобно так, чтобы уйти… я им соврал… сказал, что не было меня… был… был и видел… как вернулось зло и забрало всех.

Губы его — разверстая земля, из которой торчат белесые коренья зубов.

И до того мне страшно, что стою, шелохнуться неспособная. Он же говорит:

— Отступился я… отпустил одну… вот и вернулось… по вере воздалось, за малый грех — большим.

Я вспыхнула.

Я стояла и глядела на себя будто бы со стороны. И удивлялась, что горю, а боли нема. И что не боюсь вовсе сгореть. И что мертвяк, который пеплом рассыпаться стал, тоже не пужает. Напротив, жалко мне его, бедолажного.

Видать, ту жалость почуявши, дедок поднялся.

Отряхнулся.

Посбивал пыль с себя да и, воззарившись хмуро, посохом по землице стукнул, и так, что загудела землица медным тазом.

— Не дури, девка! — сказал он, бровь сурово хмуря. — Всех не нажалеешься.

А я ж не всех, я ж только тех, про кого ведаю.

Елисея вот.

И братца его бестолкового, который сбегчи вздумал и с того прочих в беспокойствие ввел. Кирея и нареченную евонную. Арея… Фрола Аксютовича с Люцианой Береславовной.

Себя тоже, хотя ж чего жалеть? Искала женихов… и нашла на голову свою. Чего мне с ними делать? Не со всеми, а с тем, который…

— Отпустить. — Дед ныне глядел строго. — Каждому Божиней свой срок отведен. И его вышел давно. А с того, что задержался он на этое земле, никому добра нету.

Может, оно и так, но…

— Нет, девка, не о том думаешь. Душа, что птаха, после смерти в ирий летит, а там ей Божиня новое тело, новую судьбу вяжет. Привяжи птаху к дереву, к гнезду ее на зиму, и сгинет она от холода, от голода. Так и душа. Тело мертво, пусть бы трижды тридесять раз его подымали и чужою кровью поили. Но смерть — не собака, пинком не отгонишь. Все одно свое возьмет. И уже взяла.

Я разумела, что прав он, бельмоглазый дед, который ведал, об чем говорил.

И тот, который приходил ко мне, он ведь тоже желал лишь свободы.

И я обещалась.

Монету приняла. Слово дала. Только… как понять, кому эту свободу дать? И как?

— Корень-то у тебя проклятый есть? — вздохнул дед. — Тот, который черною жрицей даден был?

От же какие сны у меня премудрые. Есть, конечно. Все-то я с собой взяла. Иголки. Нитки шелковые, мало ли, что чинить придется — рубаху аль шкуру чью, все лучше шелка нету для этого дела. И ножнички махонькие, острющие.

И булавок.

И корешок тот, теткой Алевтиной даденный.