Летняя практика - Демина Карина. Страница 61

Летним.

Пахло травами и цветами. И в саду, должно быть, распустились белые розы… и желтые… и алые… было время, когда ее, дикую девочку, розы удивляли и завораживали совершенной своей красотой. Потом она поняла, что совершенство это — кажущееся, а красота… пройдет пара дней, и солнечный свет иссушит лепестки.

— Т-ты…

Он очнулся.

Надо же… всю седмицу пребывал в забытьи, только и мог, что пить с ложечки тягучие отвары да мочиться под себя. Перины пропитались и воняли.

Нет, меняли их, конечно, но… запах оставался.

— Я. — Она подошла, встав напротив окна, не желая возвращаться в смрад и тьму.

— Ты меня…

— Нет, я тебя не травила, если ты об этом спрашиваешь. — Царица не без труда сняла золотой венец, повертела да и бросила на ковры. Покатился тот, зацепился острым зубцом за шкуру да и упал. — Ты давно уже мертв был…

Он закрыл глаза.

И задышал быстро. Часто. Скоро. Она чувствовала, что ждать осталось недолго. И надо было бы уйти… если позволят. Стража, конечно, не выпустит ее из покоев царских, тут и гадать нечего. Но плоха та лиса, у которой из норы лишь один выход.

Уходить.

Тот путь, что за гобеленом сокрыт, ненадежен… многим известно про этот ход. И будут ждать… будут…

И рядом со вторым, что начинался в огромном сундуке…

Зато и третий имеется, его она сама отыскала, и он, заросший пылью да паутиной, многие годы был избавлен от дворцовой суеты. Он вел к конюшням, а уж оттуда… в том пути она оставила и костюм мужской… грудь перетянуть, рубаху попросторней надеть, кафтан черный неприметный накинуть… волосы обрезать… она ведь готова и на этакое пойти. Волосы что? Пустое. Отрастут. А там… морок накинуть…

— Ты… — Он сделал попытку встать, но откинулся на подушки обессиленный и страшный. — Ты меня не любила.

Надо же, рассудок вернулся, не иначе, чем перед смертью.

— Не любила, — сказала она, удивляясь тому, что медлит. Каждое мгновенье приближало ее к гибели. — Но разве тебя когда-либо волновали ответные чувства?

Она присела рядом.

Бежать…

Конь унесет.

Прочь от терема царского, да и из города… золота она прихватит… и каменьев, которые легче золота… и хватит этого, чтобы начать новую жизнь. Где-нибудь в городке, маленьком да унылом, которых в царстве Росском бессчетно.

Купит дом…

Скажется вдовой купеческого звания… честной вдове многое позволено… а она не соврет, говоря о вдовстве… цвет волос надо будет переменить, потому что искать станут.

Или нет?

Объявят умершей. Не признаются в этакой оплошности. Главное, что будет у нее шанс начать иную жизнь. Простую. Размеренную. Скучную.

Недоступную.

Там она, в своем еще некупленном доме, застелет полы плетеными половичками. Поставит на полки парпоровых слонов из Хинда, а столы спрячет под скатерки расшитые. Заведет кухарку толстую и пару девок, чтоб за порядком следили.

Будет хаживать на рынок сама, не по нужде, но чтобы людей послушать да сплетнями обменяться. Станет осуждать беспутную молодежь и, быть может, жертвовать милостыню. В храм заглядывать будет… и устраивать вечерние чаи для иных почтенных вдов и мужних жен…

Хорошая жизнь.

Спокойная.

— Не любила. — Он прикрыл желтые полупрозрачные веки и сделался похож на покойника, коим и являлся. — Я тебя… а ты…

— Приворожила, — ответила она. — Никого ты не любил. И не был полюбить способен.

Та жизнь, уже не единожды ей примерянная, пусть и в мыслях только, ускользала. И он улыбался, точно издеваясь.

Уходить надо.

Встать.

Решиться.

Произнести заветное слово. Бросить волос у постели, из которого встанет призрачная девка, один в один царица. И пусть эта девка навороженная ждет гостей. Пусть она подставляет им белую шею… пусть смеется, глядя, как вытягиваются лица бояр почтенных.

А она медлит.

— Если бы ты умер, когда суждено было, всем бы стало легче. — Она провела рукой по ломким жирным волосам, на которые и глядеть-то было противно, не то что прикасаться. — Но ты выжил и стал бояться смерти… так бояться… скажи, и теперь боишься?

Разум к нему вернулся.

Она слыхала, что бывает и такое.

— Нет. А ты?

— И я… нет. Наверное.

— Ты моего сына… законного…

— Я? — Она позволила себе улыбнуться. — Нет, это ты… ты, когда забыл, что давал перед Божиней слово любить и беречь его мать. Когда вздумал шутить с силами, коии ни твоему, ни моему разумению не подвластны… ты, когда ребенка не признал…

— Его бы убили.

— Его и убили, — признаваться было легко. И странное дело, тайна, переставшая быть тайной, больше не давила на сердце. — Он был славным мальчиком, да… таким серьезным… и правитель из него получился бы хороший. Получше, чем из тебя. А вот она — слишком честолюбива. Не мать — медведица, готовая заломать любого… внешне смиренна, а в душе… как могла я оставить ее? Их обоих? Я ведь надеялась, что у нас будут дети.

Он лежал.

Слушал.

— Я их…

— Отослал. — Царица поправила подушки. — Конечно. И пригрозил ей, что коль рот откроет, то в монастыре окажется… но она бы не успокоилась. Некоторые обиды не прощаются…

Она подняла влажную тряпку, брошенную в ведре с уксусной водой. Отжала. Отерла пот со лба.

— Я ведь и вправду надеялась, что мы будем счастливы… ты и я… я стану наконец свободна… буду просто жить… рожу детей…

Он рассмеялся. И от этого смеха внутри дряхлого его тела что-то оборвалось. Смех захлебнулся кровью, и она повернула голову его набок.

— Я понимаю, почему ты смеешься… я была наивна, да? Мне казалось, что уж царицу-то никто не посмеет обидеть. Что буду я милосердной ко всем, доброй… и народ меня полюбит. И боярыни… и бояре…

Она улыбнулась глупой этой полудетской придумке.

— А все получилось иначе. Мне жаль.

— Все равно ты…

Он так и не договорил. Замолчал вдруг. Вытянулся и отошел. Она четко уловила это мгновенье. Вздохнула. Поднялась. Опустила руку, касаясь жесткой шерсти стража.

— Мы еще успели бы, верно?

Он не ответил. Никогда не отвечал, молчаливый ее тюремщик, который последовал бы и в ту, другую жизнь, самим присутствием своим напоминая о прошлом.

Или не в город бежать, но в монастырь? Какой-нибудь маленький и тихий, и там, среди иных грешниц, каяться, послушанием и молитвами прощение выпрашивать? И глядишь, вправду простят. Божиня милосердна. Оставят тварь за воротами… а там… там, глядишь, и развеется она.

Страж ухмыльнулся.

Не развеется.

Пусть протрет она монастырские камни коленями, пусть снимет кожу с рук работой во благо бедных, измозолит молитвами язык… пусть… иным грехам прощения нет. И с каждым днем грехи эти лишь тяжелей становиться будут.

Где-то далеко ударил медный колокол, неся народу печальную весть: отошел государь, осиротела земля Росская. Стало быть, вправду отошел, если погас алый камень в царском венце, тем самым извещая Хранителей, что настал час.

Она вздохнула и отерла ладонью сухие щеки.

Подняла венец упавший.

Надела.

Присела у зеркала, повернувшись спиной к мертвецу, который был до того страшен, что при одном взгляде на него ее мутило. Коснулась пуховкой щек. Подчернила сурьмой брови.

Платье оправила.

Поморщилась, увидев пятно на рукаве… потом рассмеялась: скоро уже, скоро совсем пятен этих станет много.

— Договор. Ты ведь помнишь договор? — спросила царица у зверя, который наблюдал за ней огненными очами. — Конечно. Ты помнишь. Ты все помнишь… и позаботишься о ней, когда придет час.

Зверь заворчал и повернулся к двери.

Идут, стало быть. Царица поднялась и, подойдя к двери, распахнула узорчатые створки.

— Доброго дня вам, бояре, — сказала она, и голос звучал ровно, хотя глупое сердце засбоило. Все-таки умирать было страшно… почему она не сбежала?

Еще год.

Или два.

Или даже полста лет она бы прожила… а теперь вот.

— С чем пожаловали? — спросила царица-матушка, глядя на бояр с насмешкой. И те, отшатнувшиеся было, оскорбились.