Летняя практика - Демина Карина. Страница 7

Сложно не поверить, когда все… так.

Странно?

— Вон, видишь, на полочке… Да, тот сосуд с крышкой в виде львиной головы. Там заперт дух существа, которому… скажем так, в этом мире будут не рады.

Глиняный сосуд.

Старинный.

Древний даже. И древностью от него веет, как и силой. Рука сама потянулась было, но Илья не позволил себе коснуться. Одернул. Напомнил, что к иным вещам только в перчатке заговоренной прикасаться и можно. А лучше и вовсе не прикасаться.

— Молодец. — Тварь наблюдала за ним, не скрывая своего жадного интереса. — А вот твой папаша бестолочь, уж прости за откровенность, вечно лапает, что не нужно. Ты книгу возьми. Открой. Там есть заклятие… несложное. Обряд… разделить неразделимое… ты сумеешь.

Память.

И тьма, которая казалась густой, расползлась рваными лапами тумана, разлетелась клочьями. И вот уже он, Илья, листает ломкие страницы, удивляясь тому, сколь всего таит в себе невзрачная серая книжица. Она сама сокровище, и неудивительно, что отец не спешит этим сокровищем делиться.

Нет.

Илья возьмет книжицу. Ее нельзя оставлять здесь. Дух прав. Отец слишком безответственен, чтобы позволять ему играть с подобным. А вот сам Илья — другое дело.

Он исследует каждую страницу.

Каждое заклятье.

Обдумает.

Опробует? Быть может, некоторые… самые безобидные…

И смех твари отрезвляет.

— Что, от свиньи гусь не родится? — спросила она. — Ты учти, времени у нас не осталось. Будешь и дальше восхищаться или опробуешь кое-что? Сам смотри, матушка ведь твоя… Мне в этом теле, конечно, не слишком уютно, но ей, поверь, еще хуже.

Обряд.

Мел, который крошится.

И простенький рисунок, что выглядит недостаточно совершенным, хотя тварь и уверяет, будто нет нужды в совершенстве. Главное — основные узлы для привязки силы наметить.

Нож.

Жертвенная кровь. Собственная, Ильи, кровь, которая льется в чашу. И тварь замирает… В книге сказано, что кровь должна быть жертвенной. Неужели он это понял неверно?

— Обычно, — тварь вскинула взгляд, — под жертвенной кровью иное понимают. Твой папаша петухов безвинных резал…

— Мало этого? — Илья перехватил запястье платком.

И кольнуло, что матушка его вышивала.

— Да нет, сам факт жертвы важен… говори. — Тварь закрыла глаза. — Если бы ты знал, как мне все здесь… надоело.

Древнее заклятье. Ни слова не понятно, но меж тем Илья внутренним чутьем понимает, что говорит верно. Да и как их иначе произнести-то можно? Не заклятье — песня.

Вязь слов.

И силы, которая поднимается от пола… на крови.

— Что ты делаешь? — Любляна замирает на пороге. Простоволоса, боса, в белой рубашке. И вихрь силы накрывает ее.

— Что ты… — Маленка воет, падая на четвереньки, изгибаясь. — Что ты…

— Цыц, твари!

Мать изогнулась.

И упала.

Тело ее, будто объятое призрачным пламенем, сотрясали судороги.

— Останови! — Обе сестры, точнее, уже не они — в фигурах их не осталось ничего человеческого — скребутся, не способные пересечь порог. — Останови это!

Илья и рад был бы, но заклятье разворачивалось и не в силах человеческих было вернуть его.

Он только и мог, что смотреть.

Вот мать замерла.

И сестры, упав на пол, заколотились… Маленка билась затылком о пол, и под головой ее расползалась лужа крови. Любляна вцепилась пальцами в лицо и выла, выла…

А потом стало темно.

И темнота длилась…

Прерывалась скрипом двери.

Звуками шагов.

Холодной ладонью на голове.

— Отойдет ли? — В этом голосе слышалась забота. И он приносил спасительную прохладу.

— Должен. Молодой еще. Повезло… свою кровь…

Кровью в темноте пахло, терпко и сладко, и запах этот вызывал странное желание в него завернуться, словно в пушистую старую шаль.

Кровью и поили.

С ложечки.

Не человеческой, само собой, а бычьей.

— А что девчонки? С ними… как?

— Кто ж знает, матушка. — Второй голос сух и неприятен, колюч. — Магии в них нет. И вообще… А что норов скверный, так у кого из дочек боярских он сахар?

— Ты мне скажи лучше, что с ними делать?

Тишина — звонкая, что зимний лед. И длится она долго, Илья почти успевает очнуться, прикоснуться к этой самой благословенной тишине, когда скрипучий голос вновь ее нарушает.

— Вы знаете, что делать.

— Дети же горькие…

— Может, еще да… А может, уже нет. Божиня не осудит…

— А люди?

— Вам ли людей страшиться? Поймите, оставите их, и что потом? Мы не знаем, удалось ли мальчишке полностью изгнать тварей. А если нет? Если они затаятся? На год? На два? А потом?

Вздох.

И снова тишина. Темнота отступает. Прорезают ее розовые сполохи грядущего рассвета. Белизна потолка. И робкое пламя свечей. Когда Илья открывает глаза — а веки тяжелы, что свинцом запечатаны, — он сначала не видит ничего, кроме этого пламени, которое само по себе прекрасно.

— Здраве будь, племянничек… — Дядя Михаил сидел у постели, в креслице низком. — Выжил-таки.

— Выжил. А…

— И матушка твоя жива. В обители она.

И замолчал.

Стар он стал. Иссох весь. А ведь маг. Маги старятся медленней обычных смертных.

— Она…

В обители. И в какой — не скажут. Илья не ребенок, понимает, что коль ушла от мира, то и от него, Ильи, ушла.

— Таково было ее собственное желание, Ильюша. И не мне ее останавливать. Душа ее крепко измучена. Кровит вся. И покой ей надобен едва не больше, чем тебе.

— А…

— И сестриц бы твоих в монастырь отправить.

— Или сразу в могилу?

— Слышал, значит? — Дядюшка не стал притворяться, будто бы не понимает, о чем речь. — Хорошо. Значит, не придется врать, очень я этого не люблю. Что ж, самое бы верное было их в могилу отправить. Оно, может, и жестоко, да порой и жестокость — милосердие. Твари, которые в них вселились, с душой сливаются, под себя ее меняя. А когда переменят, то рождается еще одна тварь, которая новое тело ищет.

— Я их…

— Изгнал? Может, и так. А может, и нет.

В дядиной руке появились нефритовые четки. Илья хорошо их знал, из белого камня резанные, они были с дядюшкой всегда. Задумавшись, он перебирал бусины, когда осторожно, так, чтоб одна другой не коснулась, а когда и быстро, и тогда бусины сталкивались, издавая сухой неприятный звук.

— Видишь ли, Ильюша… если твари ушли, то сестры твои все одно останутся ущербными. Сколько они душожорок носили? Не один день. Да и не один месяц. После такого никто прежним не останется.

— И что?

Сухо было во рту.

— А то, что не одну, так другую гадость подцепят. Вот… а если не ушли, если затаились? Ты готов взять на себя ответственность не за сестер, а за других людей, которых они изведут?

— Готов!

Илья с трудом, но сел.

Огляделся.

Махонькая комнатка, не комнатка даже — иная конура просторней будет. Окон нет. Потолок низенький. На полу шкура запыленная медвежья кинута, у самое кровати. Вот кровать хороша, из дуба резана, перин навалено — утонуть недолго.

— Не горячись. Решение принято, и каким бы ни было…

Он слегка поморщился.

— Она тоже жалостлива сделалась. А может, свой резон имеется? Оставят их. Здесь, в тереме царском, оставят. Под ее присмотром. Объявлено пока, что приболели девушки.

— Отец?

Дядька убрал четки.

И вздохнул.

— Умер он… Его живым взяли… когда ты заклятье прочел, то силу выпустил немалую. Всплеск таков был, что сторожа по всей столице всполошились. К дому вашему… а в доме, уж прости, Ильюшка, только вы пятеро из живых остались. Да и то… Матушка твоя стонет и плачется. Сестрицы лежат без памяти. Ты сам едва-едва дышишь, а братец мой только и стенает, что ты его работу порушил.

— А люди?

Была же дворня.

Та Малушка.

И кухарка с помогатыми. И отцов старый дядька, поставленный вещи блюсти. Девки, которые сестрицам прислуживали, дом мели да глядели… Что с ними?

Дядька Миша головой покачал: