Наследники (Роман) - Ирецкий Виктор Яковлевич. Страница 21

В этот день она Свена больше не видела, но на второй или третий день, перебирая в памяти все подробности погребения мальчика, она о нем вспомнила и улыбнулась с теплой печалью.

Вернувшись к делам, она снова подумала о Свене, как о самом преданном из своих служащих. Кстати, она вспомнила, что пора уже послать его на Ньюфаундлендскую мель. Она вызвала его в контору. Его смущение, его молчаливая покорность сразу успокоили ее насчет того, что ему внушены на нее какие-то права. К тому же он участливо вспомнил об умершем, которого он три года назад катал на яхте. Его ясные, простые, немигающие глаза, его детская розовая улыбка устраняли всякую мысль о неискренности. И тут же, расспрашивая Свена о предстоящей поездке — знает ли он все, что надо делать? — она подумала: «Я оклеветала его в своих мыслях, он всего только преданный раб; это приятно». Прежний клин в голове — надоедливый груз! — незаметно видоизменился. Крепко засело бодрящее сознание (тоже клин, но не беспокоивший!), что у нее всегда имеется про запас послушная добрая сила, не способная предать. Так иногда чувствует себя пугливая, мнительная барыня, которая уверена в своем кучере и с ним не боится самой быстрой езды. А заодно этот кучер был еще красивый, мужественный парень, похожий на викинга и, по-видимому, боготворивший ее.

О том, в какую сторону все это повернется, Зигрид могла бы узнать из старинной книжечки, которая оказалась среди вещей ее покойного мужа, прибывших после его смерти из Сиены. Этот томик заключал в себе наставления опытного сердцеведа 17-го века и назывался «Новейшее искусство благополучно любить». В одной из глав ее новейший Овидий говорил так:

«…Пусть, однако, утешится и тот, кому не отпущено приятного дара сразу пленять женщин и без труда овладевать их покорной благосклонностью, особенно, если он иного звания, нежели его дама. Для успешного достижения сладкой цели ему надлежит прежде всего вооружиться терпением, настойчивостью и неуязвимым смирением, ибо осаждаемая особа, не испытывая благоволения к кавалеру, не останавливается перед тяжким унижением его. Пусть неукоснительно окружает он ее беспрерывным вниманием, подарками и неожиданными радостями. Пусть венецианское зеркало в золотой оправе, в которое она поминутно заглядывает, носит на себе незримую печать его нежности. Пусть черепаховый гребень, которым она расчесывает свои прекрасные волосы, будет его подношением. Пусть попугай, обезьянка или потешный песик, обученные забавным штукам, будут в ее памяти связаны с его преданным смущением, с каковым он подносил ей то или другое. Короче говоря, все, к чему она может прикоснуться и обозреть, должно напоминать ей укоризненно о ничем не вознагражденном поклоннике, дабы в мыслях ее закрепился его неотступно-молящий образ. И тогда он может быть уверен заранее, что в часы невзгоды, огорчения или одиночества, либо в тайные часы томления тела, когда шаловливый и требовательный Эрот понуждает воображение к сладостной игре, — его имя, его образ, его покорная преданность явятся первыми на ее смутные зовы о чьей-нибудь помощи. Пусть только чутко подстерегает он решающий час, дабы мгновенно очутиться перед нею, точно по волшебству. В этот час он неминуемо будет вознагражден за долгие унижения, за бескорыстные чувства. Однако же в бурной радости обладания нелегкой добычей пусть не забывает он, что в этот зыбкий, решающий час надлежит ему крепко запечатлеться в ее памяти, то есть показать себя с наивыгоднейшей стороны. Иначе его первая победа будет и последней».

Случилось это тогда, когда пришло неизбежное. Сам собой — точно с горы — тронулся Гольфстрем запоздавших желаний, и неодолимая первосущность бурно сдвинула заграждения условного. Новый клин в голове терзал и томил. Глаза у Зигрид налились жадным исканием. Сумасшедше вздрагивало иногда тело. Снились влажные, длительные, незавершенные поцелуи. Воспоминания о муже казались внушенными: был ли он на самом деле? А когда запылала весна, на зовы томлений стали сбегаться утоляющие образы и — действительно: первым из них, впереди других, возвышался тот, кто всегда был под рукой, кто наименее устрашал, преданный, покорный, молчаливый и одновременно мужественный — Свен Гольм.

Тем же летом Зигрид, маленький Петр, бонна и кухарка выехали на яхте, чтобы две недели провести в фиордах. Соленая свежесть моря оросила желания. Уединение уплотнило их. Бездеятельность настежь раскрыла чувственный мир. И вот однажды ночью Зигрид внезапно появилась в дверях капитанской каюты и остановилась, как сомнамбула. Свену в это время снилось, что он ведет свое судно из открытого моря в узкий, извилистый рейд и что сильная волна отбрасывает его в сторону. Он резко повернул непослушный штурвал — и проснулся. Зигрид, вся в белом, походила на привидение. Отмахиваясь от призрака, Свен случайно прикоснулся к горячей, вздрагивавшей женской руке и задрожал сам. Это длилось минуту, а может быть, и час, пока Зигрид, беззвучная, тихая, щедро не позволила ему снять с нее непосильную тяжесть наплывших томлений.

А впоследствии совершилось обычное: Свену было дано разрешение заказать для себя два ключа от входных дверей…

XXV

Мать, дед и прадед растворили себя в заповедном деле и сподобились тем смиренным кораллам, которые в великом молчании строили подводную твердь. Петер Ларсен, неизвестно откуда, точно совсем чужой, принес в свою семью яд личного честолюбия и уже с юношеских лет пытался мыслить себя самостоятельным эпизодом в истории Ларсенов. Этот яд, однажды запавший в его мозг, безостановочно совершал свою работу, и в беспокойных судорогах проходила жизнь Петера. Мысль о том, что он всего только безликое передаточное звено, которому назначено выполнить очередную маленькую роль и неприметно уплыть назад, как уплывает волна от корабля, донимала его беспрерывно. И поэтому всякая другая мысль, возникавшая в его голове, самая обыкновенная, житейская, тотчас же примыкала к главной и окуналась в жидкий пламень честолюбивых помыслов. От этого с течением времени все больше и больше тускнел его внутренний неугомонный огонь, мельчала его мечта и незаметно для себя самого он оказался во власти неукротимого тщеславия, которое распирало его душу.

Но, слишком робкий, половинчатый и самолюбивый, он не отваживался на явное выставление своей личности и ждал, пока это сделают за него другие. Эти другие упорно не находились. Скорее всего, они просто не догадывались, чего он от них ждет. И от нетерпения на худом, бесцветном лице Ларсена легли складки высокомерной горечи, как у человека, который случайно забрел в скучный, несправедливый и ко всему равнодушный мир.

Два раза, по примеру своих предков, он ездил на Ньюфаундлендскую мель и опускался там на дно. В темнозеленой густой глубине, через толстое стекло водолазного шлема, он озирал неясные очертания поднимавшегося острова, но вместо гордого ларсеновского трепета, вместо пламенеющего восторга он ощутил звенящую досаду, что никто его не видит и поэтому ее может оценить ни его покорной жертвенности перед предками, ни его жизнеопасного подвига. Чтобы хоть как-нибудь вознаградить себя за рискованную экскурсию на дно океана, он сфотографировался в костюме водолаза и снимок приобщил к старым документам и реликвиям, для которых уже не хватало места в черной шкатулке из эбенового дерева.

Но снимок, запрятанный в папку, не утолял его тщеславия. Напротив, он дразнил его тщеславие, беспокоил, раздражал. И вот однажды он достал этот снимок, велел сделать с него копию и отправил ее знакомому журналисту, который некогда интервьюировал его по вопросам внешней торговли для новогоднего номера своей газеты. Стремительный журналист, походивший на фокстерьера, сначала занес свою визитную карточку, потом прислал многословное благодарственное письмо, а еще через несколько дней доставил ему номер иллюстрированного журнала, на первой странице которого было изображено чудовище, закованное в броню и пучеглазое — совсем марсианин! Под рисунком значилось: «Г. Петер Ларсен в гостях у Посейдона».