Гротески и Арабески - По Эдгар Аллан. Страница 14

Одну из фантасмагорий, созданных кистью Ашера и несколько менее отвлеченных, я попробую хоть как-то описать словами. Небольшое полотно изображало бесконечно длинное подземелье или туннель с низким потолком и гладкими белыми стенами, ровное однообразие которых нигде и ничем не прерывалось. Какими-то намеками художник сумел внушить зрителю, что странный подвал этот лежит очень глубоко под землей. Нигде на всем его протяжении не видно было выхода и не заметно факела или иного светильника; и, однако, все подземелье заливал поток ярких лучей, придавая ему какое-то неожиданное и жуткое великолепие.

Я уже упоминал о той болезненной изощренности слуха, что делала для Родерика Ашера невыносимой всякую музыку, кроме звучания некоторых струнных инструментов, ему пришлось довольствоваться гитарой с ее своеобразным мягким голосом — быть может, прежде всего это и определило необычайный характер его игры. Но одним этим нельзя объяснить лихорадочную легкость, с какою он импровизировал. И мелодии и слова его буйных фантазий (ибо часто он сопровождал свои музыкальные экспромты стихами) порождала, без сомнения, та напряженная душевная сосредоточенность, что обнаруживала себя, как я уже мельком упоминал, лишь в минуты крайнего возбуждения, до которого он подчас сам себя доводил. Одна его внезапно вылившаяся песнь сразу мне запомнилась. Быть может, слова ее оттого так явственно запечатлелись в моей памяти, что, пока он пел, в их потаенном смысле мне впервые приоткрылось, как ясно понимает Ашер, что высокий трон его разума шаток и непрочен. Песнь его называлась «Обитель привидений» [116], и слова ее, может быть, не в точности, но приблизительно, были такие:

Божьих ангелов обитель,

Цвел в горах зеленый дол,

Где Разум, края повелитель,

Сияющий дворец возвел.

И ничего прекрасней в мире

Крылом своим

Не осенял, плывя в эфире

Над землею, серафим.

Гордо реяло над башней

Желтых флагов полотно

(Было то не в день вчерашний,

А давным-давно).

Если ветер, гость крылатый,

Пролетал над валом вдруг,

Сладостные ароматы

Он струил вокруг.

Вечерами видел путник,

Направляя к окнам взоры

Как под мерный рокот лютни

Мерно кружатся танцоры,

Мимо трона проносясь;

Государь порфирородный,

На танец смотрит с трона князь

С улыбкой властной и холодной,

А дверь!.. рубины, аметисты

По золоту сплели узор —

И той же россыпью искристой

Хвалебный разливался хор:

И пробегали отголоски

Во все концы долины,

В немолчном славя переплеске

И ум и гений властелина.

Но духи зла, черны как ворон,

Вошли в чертог, —

И свержен князь (с тех пор он

Встречать зарю не мог).

А прежнее великолепье

Осталось для страны

Преданием почившей в склепе

Неповторимой старины.

Бывает, странник зрит воочью,

Как зажигается багрянец

В окне — и кто-то пляшет ночью

Чуждый музыке дикий танец,

И рой теней, глумливый рой

Из тусклой двери рвется — зыбкой,

Призрачной рекой…

И слышен смех — смех без улыбки [117]

Помню, потом мы беседовали об этой балладе, и друг мой высказал мнение, о котором я здесь упоминаю не столько ради его новизны (те же мысли высказывали и другие люди), [118] сколько ради упорства, с каким он это свое мнение отстаивал. В общих чертах оно сводилось к тому, что растения способны чувствовать [119]. Однако безудержная фантазия Родерика Ашера довела эту мысль до крайней дерзости, переходящей подчас все границы разумного. Не нахожу слов, чтобы вполне передать пыл искреннего самозабвения, с каким доказывал он свою правоту. Эта вера его была связана (как я уже ранее намекал) с серым камнем, из которого сложен был дом его предков. Способность чувствовать, казалось ему, порождается уже самым расположением этих камней, их сочетанием, а также сочетанием мхов и лишайников, которыми они поросли, и обступивших дом полумертвых дерев — и, главное, тем, что все это, ничем не потревоженное, так долго оставалось неизменным и повторялось в недвижных водах озера. Да, все это способно чувствовать, в чем можно убедиться воочию, говорил Ашер (при этих словах я даже вздрогнул), — своими глазами можно видеть, как медленно, но с несомненностью сгущается над озером и вкруг стен дома своя особенная атмосфера. А следствие этого, прибавил он, — некая безмолвная и, однако же, неодолимая и грозная сила, она веками лепит по-своему судьбы всех Ашеров, она и его сделала тем, что он есть, — таким, как я вижу его теперь. О подобных воззрениях сказать нечего, и я не стану их разъяснять.

Нетрудно догадаться, что наши книги — книги, которыми долгие годы питался ум моего больного друга, — вполне соответствовали его причудливым взглядам. Нас увлекали «Вер-Вер» и «Монастырь» Грессэ [120], «Бельфегор» Макиавелли [121], «Рай и ад» Сведенборга [122], «Подземные странствия Николаса Климма» Хольберга [123], «Хиромантия» Роберта Флада [124], труды Жана д'Эндажинэ [125] и Делашамбра [126], «Путешествие в голубую даль» Тика [127] и «Город солнца» Кампанеллы [128]. Едва ли не любимой книгой был томик in octavo «Директориум Инквизиториум» доминиканца Эймерика Херонна [129]. Часами в задумчивости сиживал Ашер и над иными страницами Помпония Мелы [130] о древних африканских сатирах и эгипанах. Но больше всего наслаждался он, перечитывая редкостное готическое издание in quarto — требник некоей забытой церкви — Vigiliae Mortuorum Secundum Chorum Ecclesiae Maguntinae. [131]

Должно быть, неистовый дух этой книги, описания странных и мрачных обрядов [132] немало повлияли на моего болезненно впечатлительного друга, невольно подумал я, когда однажды вечером он отрывисто сказал мне, что леди Мэдилейн больше нет и что до погребения он намерен две недели хранить ее тело в стенах замка, в одном из подземелий. Однако для этого необычайного поступка был и вполне разумный повод, так что я не осмелился спорить. По словам Родерика, на такое решение натолкнули его особенности недуга, которым страдала сестра, настойчивые и неотвязные расспросы ее докторов и еще мысль о том, что кладбище рода Ашеров расположено слишком далеко от дома и открыто всем стихиям. Мне вспомнился зловещий вид эскулапа, с которым в день приезда я повстречался на лестнице, — и, признаться, не захотелось противиться тому, что, в конце концов, можно было счесть просто безобидной и естественной предосторожностью.