А завтра — весь мир! (ЛП) - Биггинс Джон. Страница 72

Профессор ухмыльнулся, а по аудитории прокатился вялый сконфуженный смех — может, Макс Гаусс и был евреем, но он вовсе не косолапил. Гаусс поднялся и вышел вперёд, мрачнее тучи.

— Снимите головной убор, молодой человек.

Гаусс подчинился.

— А теперь прошу вас, постойте тихо, больно не будет.

Профессор извлёк комбинированные самшитовые линейки и циркули, и выдвинул ножки для определения лицевого угла.

Гаусс стоял, как Регул в руках карфагенян, с зажатой линейками головой, пока профессор регулировал ползунки и зажимы. Закончив, он снял своё устройство и отправил Гаусса на место, а сам принялся возиться с карандашом и логарифмической линейкой.

— Индекс семьдесят восемь, лицевой угол восемьдесят градусов — хм, пожалуй, по верхней границе, так что давайте скорректируем вниз, с поправкой на внешний угол. Объём черепа примерно девятьсот семьдесят кубических сантиметров, скорректируем с учётом возраста и веса тела. Глубина затылочной кости тридцать сантиметров — да, полагаю, лучше скорректировать с учётом фактора глубины затвердения височной кости... Итак, общий расовый индекс 1.89, средний для еврея — форма затылочной части мозга показывает сильно развитые способности к счёту — что-то вроде кассы на ножках. Аномально маленькие лобные доли свидетельствуют о низком нравственном уровне, а атрофия внешней височной области ведёт к почти полному отсутствию добродетелей, таких как мужество, верность и стойкость. А теперь...

Его взгляд прочёсывал ряды кадетов, сидевших на палубе скрестив ноги. Наконец, профессор выявил подходящего кандидата и указал на него.

— Будьте любезны, выйдите вперёд.

Избранный Сковронеком кадет выглядел как греческий бог в образе юноши: голубоглазый блондин с теми величественно-прекрасными чертами, какие спустя поколение можно будет увидеть на плакатах в оккупированной Европе — суровый взгляд из-под края стального шлема, приглашение самых достойных вступать добровольцами в части СС.

Циркули и линейки снова извлечены и закреплены на его голове, выполнены и записаны те же измерения и произведены подсчёты, пока кадет с интересом за всем этим наблюдал.

— Великолепно, совершенный нордический тип — прекрасное полноценное функционирование рассудка и креативного мышления вкупе с сильно выраженными способностями к бесстрашию и преданности, а также умеренным развитием базальной области, указывающим на сдержанность телесных аппетитов и, соответственно, высокую степень нравственности. Как ваше имя, юноша?

— Фишбейн, герр профессор.

Из аудитории раздался рев смеха. В кои-то веки профессора удалось застать врасплох.

— Это ваше настоящее имя, юноша, потому что я предупреждаю...

— Разрешите доложить, да, герр профессор. Мориц Фишбейн, кадет третьего курса.

— Ясно. Откуда вы?

— Из Черновица, герр профессор.

Сковронек облизнул губы.

— Могу я спросить, как зовут ваших родителей?

— Люциан Фишбейн и Ракель Абрамович, герр профессор, мой отец — кантор в синагоге.

— Я не спрашивал, кто он, я спрашивал, как его зовут. Вы их биологический ребенок, я имею ввиду не усыновленный или что-то такое.

— Да, профессор.

— Может быть, в вашей семье имелись обращённые иноверцы?

— Одна из моих тётушек перешла в католичество, герр профессор.

— Я не это имел в виду, — рявкнул Сковронек. — Ну а вы сами — иудей?

— Разумеется, герр профессор.

— Уверены?

— Со всем уважением, совершенно уверен, герр профессор. Если желаете убедиться... — и кадет принялся расстёгивать штаны.

— Нет-нет, вполне достаточно. Благодарю вас. Можете возвращаться на место, Фишбейн. Конечно, моя система находится ещё на ранней стадии развития, и во всех схемах классификации имеются отклонения. Ничто не идеально на все сто процентов. Время от времени появляются расовые атавизмы... Что ж, отлично, все свободны. На сегодня это всё.

Отношения между другими членами экипажа конечно не были такими задушевными, как между кадетами и учеными. Линиеншиффслейтенант Микулич умелым руководством ремонтом фок-мачты заслужил скупое уважение всех принимавших в этом участие и отчасти восстановил репутацию после эпизода с матросом Хузкой и линьком.

Это значило, что отныне ему не грозило официальное расследование и он снова мог разгуливать по кораблю и превращать жизнь людей в мучение. По мнению старшего офицера, «плавание в хорошую погоду», в котором мы сейчас участвовали, крайне разрушительно сказывалось на дисциплине на борту военного корабля, люди мало работали и разлагались от безделья.

Так что во время вахты и даже во время отдыха в дневные часы мы были постоянно заняты теми или иными задачами, необходимыми и не очень. И чем более изматывающей и бесполезной была работа, тем больше она, казалось, нравилась Микуличу. Матросы щипали паклю, стоя на палубе четыре часа под палящим тропическим солнцем на приличном расстоянии друг от друга, чтобы не разрушать монотонность процесса разговорами. Во время учебных стрельб матросы вставали в круг и передавали снаряды друг другу по кругу часами. Шлифовали якоря стеклянной пылью и старой парусиной. Да просто ставили матросов на полубаке — «следить за китами».

Вокруг старшего офицера разрастался тихий, но от этого не менее сильный дух мятежа. Иногда Микулич развеивал скуку, пытаясь спровоцировать превращение негодования в открытый мятеж, издевался над матросом, пока тот не начнет сопротивляться, затем избивал его до потери сознания и заставлял подать жалобу капитану. Матросы же боялись подавать жалобу, опасаясь трибунала за нападение на офицера.

Но пока возмущение бурлило под поверхностью. Будучи несомненно прекрасным моряком, Микулич удивительно плохо разбирался в человеческой натуре и, похоже, искренне верил, что добился послушания от нижней палубы. Время показало, как ужасно он ошибался.

Напряжение на борту росло. В то время долгие морские путешествия под парусами имели тенденцию вырабатывать состояние меланхолического безумия, которое французы в Сахаре называют «le cafard». Тесные помещения, ежедневная рутина — вышел на вахту, вернулся с вахты, одинаковые лица вокруг — мы уже слишком долго слушали одни и те же повторяющиеся истории из жизни одних и тех же людей, всё это вместе делало людей угрюмыми и раздражительными.

Но самое главное в этом бесконечном тихоокеанском походе — это несменяемая пластинка океана под безжалостно палящим солнцем; ночи, отличающиеся только фазами луны; ощущение, что океан был таким же в последние пятисот миллионов лет и будет точно таким и в следующие пятьсот миллионов лет, а мы — ничто, микробы, плывущие на пылинке по его бескрайней поверхности.

Одинаковые дни тянулись один за другим, и мы начали страдать от странных фантазий — казалось, что время остановилось, а старания нарезать его на понятные отрезки средствами хронометра, песочных часов и рынды — не что иное, как ничтожная попытка удержать бесконечный, обволакивающий простор вечности, попытка зажечь спичку на дне угольной шахты. Казалось, что мы по сути не двигаемся, несмотря на все попытки, что в центре этой синей необъятности корабль стал геометрически определенной точкой, имеющей позицию, но не имеющей содержания.

Беседы в кают-компании младших офицеров приобрели тревожный философский оттенок, ревностные диспуты по вопросам типа — может ли быть время иллюзией? Есть ли на свете человек, не знающий вообще ничего?

Это странное настроение захватило капитана гораздо больше, чем других офицеров. По правде сказать, он не стремился к этой должности. Корветтенкапитан граф Фештетич совершенно неожиданно получил продвижение в Пернамбуку и мог вполне определенно ожидать, что капитаном ему быть только до тех пор, пока из Военного министерства не пришлют замену.

Но этого не случилось, и добродушный, деликатный, безукоризненно правильный офицер очевидно не сумел вписаться в новую должность за последующие месяцы.

Возможно, жизнь требовала от него слишком многого, ведь если стереотипы про службу на борту парусников правдивы, их капитан, как правило, должен быть суровым, грубым, громогласным, упрямым человеком, наделенным непробиваемой самоуверенностью и непоколебимой верой в собственную правоту.