Речи немых. Повседневная жизнь русского крестьянства в XX веке - Бердинских Виктор Арсентьевич. Страница 48
Самый тяжелый день в моей жизни — это, пожалуй, операция и после нее. После операции у меня было заражение крови, и профессор Иванов возился со мной три дня и три ночи. Разрезали мне на ноге двадцать сантиметров без всякого обезболивания. Толкали марлю в эту рану, чтобы оттекали выделения. Предложили отнять ногу, после чего через две-три недели — домой, но я не согласился. Как я домой без ноги поеду?
Что странного было в войну? В войну были тайные агенты. Сидишь с ними, разговариваешь… Если что-нибудь не так скажешь, придут за тобой и увезут в машине «черный ворон». И все. Многих так увозили, и о них потом никто ничего не знал. В первые годы после войны, до пятидесятых годов, было еще хуже, чем в войну. Голодно. Нечего обуть, надеть: карточек не было. В усадьбах люди собирали пестики, сушили, мололи, перемешивали с хлебом и пекли. Чистый хлеб ели в колхозе две-три семьи. Многие умирали от голода.
«Запах от раненых — ужас»
Окулова Елена Петровна, 1923 год, дер. Лаптевы, медсестра
Сначала я была санитаркой в военно-санитарном поезде № 146, потом кончила годичные курсы медсестер прямо в поезде, работала медсестрой. А потом отстал у нас главный повар, поставили меня главным поваром, а я никогда не готовила, кроме как дома немного, думала, не справлюсь. А готовить надо было на 600 человек. Если бы только общий стол, а нужно было и челюстникам, и желудочникам, диеты все соблюдать. Котлы были на двадцать ведер, четыре котла, огромная плита, мясо тушами, масло ящиками. Людей, говорят, сколько надо, дадим, а что люди, они ведь раненые.
А потом меня перевели в перевязочную, делала перевязки со старшей медсестрой. Все давалось, на все ума хватало. Грузили паровоз дровами, мешки таскали, все делали. А потом после войны и воспитателем в детском садике работала, и кладовщиком, и завскладом отдела снабжения. Сейчас нигде не работаю.
Отдыха было мало. Но все же была хорошая самодеятельность. Концерты ставили, пели, стихи читали. Неделями ведь в поезде ехали, вот и приходилось.
А запах какой от раненых шел, ужас. Но все равно надо было всех приласкать. Отпускали нас на танцы, если приедем куда-нибудь, а там воинская часть стоит. Спать мало приходилось, кое-как ноги таскали, а попробуй, усни на посту, всех строго проверяли.
Первый год было голодно, это Карельский фронт был, давали 360 граммов сухарей, картошка в сухом виде, размочишь, так две столовые ложки получалось, в суп крупы немного. Когда к фронту подъезжали, паек усиливался. А раненых хорошо кормили, тогда и мы были сыты. Какие консервы колбасные, всякая рыба, мясо, масло. Продукты получали сами все в ящиках и мешках, таскали на себе. Помню, под Архангельском стояли на разъезде, попросились хоть сходить грибов пособирать и ягоды. Кочки в лесу прямо бардовые стояли, все ягоды переспели. Мы вырвались на свободу, как в кинофильме «Зори здесь тихие», по лесу бегали, кричали, кричали, хорошо так.
Были и в Германии, поезд стоял, вышли, все разбито, вишня стоит, что черемуха, ягод под ней, бардовые до земли ветки. Поезд стоял мало, похватали ягоды, все давятся. Прибежали, друг на друга взглянули, мы все перемазались, руки все в вишне, мы все, как в крови.
А с ранеными ездили семь суток от фронта в тыл. Пока их везешь, ведь не всех разгружали сразу, в основном частями, какие-то госпитали берут только желудочников, какие-то челюстников, семь суток едешь — редкие сутки спать удавалось. У меня был вагон тяжелораненых — это 30 человек, ни один не вставал, не ходил, всем надо подать, накормить, перевернуть, утку дать, повязку поправить. К одному подойдешь, а там уже другой кричит.
Выручает тебя другой раненый, говорит: «Ты что кричишь, посмотри, сестра с ног валится, дай ей хоть поесть». Вот так семь суток. После разгрузки вагон мыли очень тщательно, с хлоркой. Иногда не хватало бинтов. Мы их замачивали в хлорке, страшные были, стирали, сушили, стерилизовали, снова бинтовали ими. За неделю так вымотаешься, света белого не видишь. Дадут сутки отоспаться. Потом уборка, а иногда не успевали, скорей белье заменяли и снова едем грузиться. Конечно, за четыре года очень усталось. Здоровья унесло много.
А нервы-то какие нужны были. Кровати были в три яруса, на верхней полке легкораненые, иной раз сестру-то и костылем огреют, а что скажешь, ничего не скажешь. Только — миленький, дорогой, иду сейчас, как бы он не наругал, придешь, каждого лаской, каждого приласкать, поговорить с ним, ему вроде бы и легче. Там опять кричат. «Иду, иду, дорогой, иду, сейчас помогу, что тебе надо?» — «Поверни меня» или «У меня тут больно». Поправишь, погладишь. «Спасибо, сестра. Хорошо».
«Дети — маленькие старички»
Кропанева Ефимия Васильевна, 1919 год, врач
Работала врачом на эвакопункте на берегу Ладожского озера, где проходила «Дорога жизни». Никогда не исчезнут в моей памяти ежедневные воздушные налеты фашистских самолетов и обстрелы. Особенно бомбежки! Это страшно вспомнить, когда огромная черная глыба металла летит в воздухе и вот-вот упадет на голову. Ох! Какой это ужас! А еще взрывная волна от падения бомбы…
Особенно запомнились мне дети, эвакуированные из Ленинграда. Их отправляли много в Кировскую область, Узбекистан.
Их можно так охарактеризовать — это маленькие старички с бледной, сухой сморщенной кожей, со стеклянными безжизненными глазками. При виде хлеба они жадно хватали его, но не могли раскрыть рта и откусить кусок хлеба, так как даже их жевательные мышцы были атрофированы.
Затем мне пришлось работать в военном нейрохирургическом госпитале. Работали сутками, не выходя из палаты. Особенно когда приходили эшелоны с фронта. Очень жалею молодых, красивых ребят, у которых были ампутированы конечности. Бывали без обеих рук, без обеих ног. Пациенты с такими тяжелыми ранениями поступали после берлинских боев. Работать с ними было очень трудно. Они не желали разговаривать, отказывались от приема пищи, лечения.
Глава 7. Фронтовой быт
«Отчаяния не было»
Вотинцев Александр Иванович, 1923 год, дер. Козлы, служащий
Деревня моя, деревенька… Ушел я из нее в шестнадцать лет в 1939 году по семейным обстоятельствам. В общем, нечем было питаться. Было в ней девять домов, к 1939 году жилось — оно казалось неплохо, а в тридцать третьем году многие из-за голода (тридцать третий год был голодный, неурожайный, он был похож на 1921 год) многие порезали скотину. Дома обносились, обветшали.
А у меня в то время еще умерла мать, а нас четверо мал мала меньше. Мне шестнадцать лет, а младшей два года. День и ночь в поле, света белого не видел. Ну а потом меня в армию взяли, это уж как война пошла.
Те военные годы я вспоминаю часто. Вспоминаю отдельными эпизодами. Их много. Ну хотя бы такой. Это было в декабре 1941 года. Нас, солдат-телеграфистов, после окончания свердловских радиотелеграфистских курсов в декабре привезли на фронт. Выгрузились мы из вагонов на станции Бологое. Переночевали, прожили день в помещении школы, а вечером приехал за нами офицер из штаба артиллерии дивизии. Он верхом на лошади, а мы пешие сзади топаем. Нас трое. Всем по восемнадцать лет. Идем, путь неблизкий. Мороз —40 градусов. Мы одеты так: на голове шлем, на себе шинель, под ей гимнастерка, на ногах сапоги с одной байковой портянкой, на руках полусуконные рукавицы.
Приводит нас в овраг, до фронта километр-полтора. Очень хорошо слышно: стреляют из пулеметов, пули красивые, разноцветные, трассирующие, много их летит по небосводу. Тут-то и почувствовали, куда попали. Заводят нас к начальнику штаба майору Комарову в землянку. Он в шубе, в шапке, стеганые брюки, валенки. В землянке холодно. Топчан из земли, на нем ветки — это его постель. Майор здоровается с нами за руку, спрашивает: «Откуда вы такие, ребята?» Рассказываем — вятские. «Знаю, — говорит, — гармошки у вас хорошие». И говорит тут же, чтобы нас отвели в блиндаж к связистам, пока тихо.