Девушка с зелеными глазами (отрывок) - О'Брайен Эдна. Страница 3

— Mein Gott, ты меня сожжешь.

Она вскочила.

— Прости.

Тут вошел Джанни, другой их жилец, и суматоха, пока их с Юджином представляли друг другу, избавила меня от необходимости дальнейших извинений.

Иоганна встала, чтобы достать ему чашку с блюдцем, и спрятала вино за одну из фарфоровых собак.

— Так-то, — сказала Бейба, наливая себе холодного чаю.

— Mi scusi [3], — сказал Джанни, другой жилец, прося Бейбу передать ему сахар. Он выпендривался, размахивал руками, и строил фальшивые, самодовольные рожи. Мне он не нравился. Он появился у Иоганны в тот день, когда я надеялась поехать в Вену с господином Джентльменом, и поначалу я помогала ему в английском, и мы ходили с ним на «Похитителей велосипедов». Потом он подарил мне бусы и решил, что теперь ему со мной все можно. Когда я однажды вечером не захотела целоваться с ним на лестничной площадке, он обозлился и сказал, что бусы стоят кучу денег. Я сказала, что верну их ему, но он потребовал назад деньги, и с тех пор мы держались холодно.

— Опять эта грязная, чужеземная кровь, — добродушно сказал Юджин.

— Я из Милана, — обиженно сказал Джанни. Из всех людей, каких я только знала, ему больше всех не хватало чувства юмора.

— Она не умеет затягиваться, — сказала Бейба, когда Юджин снова протянул мне сигарету. Но я все равно взяла. Держа зажженную для меня спичку, он прошептал:

— У тебя глазки засияли.

И я подумала о нежных, влажных поцелуях, которыми он покрывал мои веки, и о том, что он шептал мне, когда мы оставались одни.

— Хорошо знаете Италию? — спросил тут Джанни.

Отвернувшись от меня, Юджин бросил догорающую спичку в стеклянную пепельницу.

— Я однажды работал в Сицилии. Мы снимали там картину про рыбаков, и я месяца два жил в Палермо.

— В Сицилии нет ничего хорошего — сказал Джанни, скорчив свое лицо в презрительную мальчишескую гримасу.

Эгоистичный дурак, думала я, глядя, как он набивает рот сосисками. Он получал сосиски за то, что был мужчиной. Иоганна почему-то считала, что постояльцев-мужчин надо кормить лучше. Я наблюдала за ним, когда это стряслось: я уронила сигарету за вырез своего платья. Не знаю как, но только уронила. Просто она выскочила у меня из пальцев, и я почувствовала, что горю. Когда я почувствовала на груди жжение и увидела, как к моему подбородку снизу поднимается дым, я закричала.

— Горю, горю. — Я вскочила. Сигарета застряла за корсажем бюстгальтера, и было страшно больно.

— Mein Gott, тушите ее, — сказала Иоганна и, потащив меня за платье, пыталась сорвать его.

— Иисусе, — сказала Бейба, разражаясь громким хохотом.

— Делай что-нибудь. А! — воскликнула Иоганна, и, повернувшись ко мне, Юджин в тот же миг улыбнулся.

— Это она, чтобы на нее обратили внимание — сказала Бейба и, схватив молочник, стала лить молоко мне за ворот.

— Хорошее, прекрасное молоко, — сказала Иоганна, но было уже слишком поздно. Я была насквозь мокрая — целых полмолочника — и сигарета, естественно, погасла.

— Честно, я думал, ты нас разыгрываешь, — сказал мне Юджин, стараясь подавить смех, чтобы я не обиделась.

— Вы есть глупая девушка, — сказала Иоганна не то мне, не то Бейбе. Я пошла переодеваться.

— Что с тобой, ради Христа, спишь наяву, что ли? — спросила Бейба, когда мы вышли в коридор.

— У тебя прямо-таки идиотский вид.

— Просто я задумалась, — сказала я. Я обдумывала, каким образом заставить Юджина увести меня отсюда, прочь от них, чтобы мы могли целоваться в машине.

— О чем это, позволь тебя спросить?

Я не ответила. Я думала о том вечере, когда он впервые поцеловал меня. Однажды дождливым вечером, направляясь в Сити, мы проходили мимо Лиффи к Таможне, и неожиданно он сказал:

— Я когда-нибудь целовался с тобой? — и он вдруг поцеловал меня в тот самый момент, когда из кино повалили люди. У меня немножко потемнело в глазах и закружилась голова, так что я не знаю, был это короткий или долгий поцелуй. Тогда я полюбила и с тех пор всегда любила эту часть Дублина, потому что здесь я прикоснулась губами к тому его образу, который сама сотворила, и голубиный помет на здании Таможни казался белыми цветами, усыпавшими темный, старинный камень ее ступеней и крыльца. Потом, в машине, я распробовала вкус его языка и мы, как собаки при встрече, обследовали друг у друга лицо, и он сказал мне:

— Развратница.

Пока я так размышляла, Бейба заглянула мне за ворот, посмотреть, какие беды натворила там сигарета. Она так и лежала там, серая и набухшая; на груди был ожог.

— Ступай наверх, переоденься, — сказала она.

— Пошли со мной. — Мне не хотелось оставлять ее с Юджином. Я уже ревновала к тому, как на все, что он ни говорил, она отвечала: «Абсолютно», показывая свои ямочки.

— Ни за что на свете — сказала она, взявшись за ручку двери и взбивая свои темные, пышные, свободно падавшие волосы перед тем, как снова войти туда и усесться рядом с ним. В одетом задом наперед жакете, с выделявшимся на спине темным пятном вырезом и пуговицами, у нее был дурацкий вид.

Наверху я вылила на себя ведро ее духов, попудрилась и переодела платье.

Когда я спустилась вниз, Джанни сидел за старым пианино и мягко брал на пожелтевших клавишах аккорды, что-то напевая под гул общего разговора. Стол был сдвинут к окну, и Бейба объявила мне, что мы будем петь. Прислонившись к углу буфета, она запела своим легким, детским, чистеньким, словно раннее утро, голоском:

Хочу ребенком стать ужасно,
Хотя и знаю — все напрасно.
Ведь тому никогда не бывать,
Как яблок на ивах нам не видать…

Не успели мы захлопать, как она запела другую песню, невообразимо нежную и грустную. В ней говорилось про человека, который однажды в детстве увидел в лесу девушку и с тех пор ее образ, даже когда он стал взрослым, никогда не покидал его. Там был такой припев: «Помни меня, помни меня, о помни до конца своих дней…» В конце, как будто слова песни имели для нее какой-то особый смысл, голос у Бейбы задрожал, и Юджин сказал, что она поет так сладко, как малиновка. Она чуть-чуть покраснела и вздернула рукава выше локтя, потому что в комнате было жарко. Ее покрытые золотистым пушком руки казались тоненькими и хрупкими, когда она опустила их на крышку буфета, прошептав, что ей очень жарко. Я видела, как он смотрел на нее, и знала, что ее пение будет часто звенеть у него в голове.

Вошел Густав. Иоганна открыла вино и, чтобы подольше растянуть его, поставила ликерные рюмочки. Время от времени пели то Бейба, то Джанни. Потом Бейба сказала, что раз я не умею петь, я должна прочитать стихотворение.

— Не могу, — сказала я.

— Ну, пожалуйста, Кейт.

— Давай, — сказал Юджин. Своим приятным, небрежным голосом он спел «Джонни, я тебя совсем не знала…»

Я стала рассказывать «Мать» Патрика Пирса — единственное стихотворение, какое я знала. Оно было чересчур эмоционально для такой маленькой жаркой комнаты. Когда я дошла до

Бог, ты жесток к матерям,

Нам страданье — их приход, их уход…,

Бейба хихикнула и вслух спросила:

— А как ты насчет семейного пособия?

Тут все рассмеялись, и я почувствовала себя дурой, и он был ненавистен мне, потому что смеялся со всеми, несмотря на свои:

— Браво, браво.

Бейба спела еще несколько песен, и Юджин записал слова нескольких из них на листочке и положил его в бумажник. Щеки у нее были красные, и не от румян, а потому что пылали от счастья.

— Вам жарко, — сказал он, встав между ней и камином, чтобы защитить ее от жара.

На большую любовь не способен никакой мужчина, думала я с горечью, следя за тем, как он, стоя у камина, улыбается Бейбе, посмеиваясь над дуэтом, который пели Иоганна с Густавом.

Вечер тянулся для меня долго и скучно. Уходя — это было около одиннадцати, — он даже не поцеловал меня и ничего такого не сказал мне.