Мужская сила. Рассказы американских писателей - Шварц Делмор. Страница 32

Когда я, подняв взгляд, поймал его на явном поползновении на мою машинку, я был уверен, что он вылез из своего погреба молить, чтоб его рассчитали. Ничуть не бывало, он меня снабдил двойной информацией: во-первых, отныне он будет называться Садом и как я на это посмотрю? И во-вторых, он только что написал свои первые стихи.

— Первые? — удивился я. — А я думал, ты все время их сочиняешь.

— О нет, — он меня заверил. — Я был еще не готов. У меня фамилии не было.

— А Садер не фамилия, нет?

Мой тон он оставил без внимания, почти как истинный джентльмен.

— Подходящей к языку фамилии, я имею в виду. Должна же она соответствовать, верно? Не то еще подумают, что я очковтиратель.

Я сразу опознал это слово из недавнего изделия, попавшегося ему в верстке, — моего собственного, если честно, заметки на два абзаца, про типа, который успешно сходил за брандмейстера, прикидываясь, будто бы он накоротке со всеми таинствами водопроводной системы, покуда дотла не спалил пожарное депо, не сумев открыть кран. Произведение явно не ахти, но лучшее из того, на что я был способен; прочие парили ниже моих скромных достоинств, как ни старался я приукрасить свою сравнительную скудость гирляндами отглагольных существительных и родительных падежей. Однако я подивился хватке, с какой он обогащает свой словарь, — ливерпульская тетушка, я уверен, с ним не беседовала об очковтирателях, да еще по-английски.

— Послушайте, — выдавил он сипло, — разве ж я не понимаю, что вы меня наставили на путь? Я очень глубоко вам благодарен. Вы оценили мою слабость в языке и предоставили мне все возможности.

— Так ты доволен своей работой там, внизу?

— Мне б только свет на стол. Пусть маленькую лампочку, и все. А так — условия там замечательные, есть возможность о стихах подумать.

— Так ты не обращаешь внимания на то, что читаешь? — восхитился я.

— Конечно, обращаю. Я постоянно обращаю. И черпаю как раз свои идеи. В стихах ведь речь идет о Правде? Так? И вот недавно благодаря контакту с печатным материалом я узнал, что Правда порой бывает чудней любого вымысла.

Он это мне поднес как свежайшую новость, сорвавшуюся с уст богов. Тут-то и было главное его преимущество перед всеми нами: объяви ты ему, что такая-то фраза стара как мир, и он вытянет шею восхищенной черепахой и вскрикнет: «О, как это прекрасно сказано! Лучше и не выразить. Стара как мир! Да! Ведь мир действительно уже существовал за миллионы лет до того, как появился первый человек! Отлично! Поздравляю!» — выказывая ту ярчайшую эмоциональную заразительность, в которой погодя я распознал отличительный симптом его творчества.

Этот кошмарный симптом тогда в нем только робко пробивался.

— Я вот чего спросить хочу, — он продолжал. — Как вам покажется имя Эдмунд для поэта? Перед фамилией Сад, например?

— Но это мое имя — Эдмунд, — удивился я.

— Знаю, знаю. Не вы — так откуда бы мне догадаться? Изумительное имя. Можно мне взять его напрокат? Для стихов исключительно. А вообще, свободно можете меня звать Илья, как раньше, не стесняйтесь.

Он ощупал собственный зад, вытащил словарь и осторожно распахнул его на Б. Затем аккуратно, тщательно выдрал страницу и подал мне. Страница начиналась с «Барм», «Бенефициарием» завершалась, а поля были испещрены на диво каллиграфической, мельчайшей, хитрой вязью.

— И ты хочешь, чтобы я это читал?

— Пожалуйста, — распорядился он.

— А почему на простой бумаге написать нельзя было?

— Я обожаю слова, — вздохнул он. — Беатификация — причисление к лику блаженных. Бенефициант — работник театра, в пользу которого дается спектакль. Из простой бумаги такого не вычитаешь. Я как увижу где хорошее словцо, сразу его в ход пускаю.

— Умеешь брать напрокат, — заметил я.

— Режьте правду-матку, — он умолял. — Скажите, есть у меня талант?

Стихи были о восходе. Четыре рифмованных катрена, венчающих «розовоперстую» с «отверстой». И странно выпирали «бармы».

— Идея отчасти заезженная, — я ему сказал.

— Я еще над этим поработаю, — выпалил он. — Скажите только, есть у меня данные? Уж режьте правду-матку.

— Не думаю, что тебе удастся стать оригинальным, знаешь ли, — отрезал я.

— Ничего, вот погодите, еще увидите, — он мне пригрозил. — Я тоже умею резать правду-матку.

Он направился обратно, к себе в погреб, и тут я вдруг заметил его походку. Толстые ляжки описывали под штанами мощные круги, но шаг был странно сдержан, как у задумчивого вола. Словарь подрагивал на ягодице, а плечи как бы гнулись под призрачными складками призрачного плаща, и призрачная свита тихо шелестела следом.

— Илья, — окликнул я.

Тот же тихий шаг.

Мне захотелось поэкспериментировать.

— Эдмунд! — крикнул я.

Он, очень элегантно, обернулся.

— Эдмунд, — я сказал, — а теперь послушай. Я серьезно. Больше не подсовывай мне свою писанину. Все это полная безнадега. Свое собственное время ты можешь тратить зря, но не трать мое.

В ответ он очень мило поднял оба больших пальца.

— Ничего я зря не трачу. Априорно.

— Априорно, да ну? — переспросил я его как дурак. — Ага, небось орудуешь теперь вокруг «А»…

— Апостерьерный — основанный на опыте, аберрация — ошибка в ходе мысли, алармист — лицо, подверженное панике…

— А ты пройдоха, — я сказал. — Скряга. Барахольщик. И не воображай, что помимо этого ты что-то собой представляешь. Отстань ты от меня, Эдмунд, — я ему сказал.

И я от него отделался. Кое-где немного поднажал — если уместно употребить столь сильное выражение при моей осмотрительности и политичности, и наконец мы ему пожаловали титул репортера и сослали в полицейский участок — извлекать из журнала задержаний случаи краж со взломом. Часы его были от полуночи до рассвета. Через две недели он вырос подле моего стола, щурясь в раннем утреннем луче.

— Почему домой не идешь отсыпаться? — спросил я.

— Критика важнее сна. У меня тут есть еще кое-что вам показать. Прекрасная новая работа.

Я проглотил стон:

— Ну а как тебе в полиции?

— Отлично. Замечательное место. Копы — чудные ребята. Атмосфера — как нельзя лучше для обдумывания стихов. Я там стал крайне плодотворен. Буйное цветение, буквально. Вот это — лучше всех.

Он выдрал лист от «Подагры» до «Промыслительного». По всему белому полю сплошь цвел его неимоверный почерк: стихи были о розе. Возлюбленная поэта уподоблялась розе. Они равно цвели. Роза вяла на ветру, и дама тоже.

— От рифмы я отказался, — объявил он, вонзая взгляд в мои зрачки. — И стало лучше. Ну, согласитесь, подтвердите, ведь лучше стало, а?

— Нет, — отрезал я. — Еще хуже стало. Просто жвачка. Ты ни на йоту не продвинулся. И не продвинешься вовеки. У тебя нет для этого средств.

— Но у меня же столько новых слов, — не сдавался он. — Имманентный. Алгоритм. Томизм. Гендерный. Педократ. Оккультный. Апофатический. Антропофаг.

— Слова — не единственные средства. Ничего у тебя не получится. Не твоего ума это дело.

— Но все так складно же, строчечка к строчечке.

— Ты не поэт.

Он не желал разочаровываться. Его было не сбить.

— И вы никакой разницы не видите?

— Ни малейшей. Погоди-ка. О, чувствую разницу. Ты новый костюм купил, — сказал я.

— Пиджак и брюки в полном комплекте. А все благодаря вам. Это вы меня из курьеров вытащили.

— Америке скажи спасибо. А как там в Ливерпуле? Надеюсь, ты посылаешь тетушке кое-что из своего жалованья?

— Не особенно.

— Бедная старушка.

— Ничего, не пропадет.

— Но ты же все, что у нее осталось? Единственное утешение, зеница ока и так далее?

— Она живет не тужит, что ей сделается? Пописывает мне иногда.

— Боюсь, не очень ты отвечаешь.

— У меня своя жизнь, — отрезал он с жаром человека, спешащего выковать не то что афоризм — постулат. — Карьеру делать надо. Очень скоро свои вещи в печать надо будет уже отдавать. Вы ж небось знакомы с издателями в журналах, которые поэзию печатают.