Год 1942 - Ортенберг Давид Иосифович. Страница 112

- Никто из нас не имеет права писать о Сталинградской битве, если не побывает в городе сам. Нет морального права рассказывать о боях, которых ты не видел.

Околачиваться во фронтовых и армейских тылах, добывать в тылу материал из вторых или третьих рук считалось у нас в редакции большим грехом. Особенно непримиримым был в этом отношении Алексей Сурков. В одном из своих писем, отчитываясь за фронтовые дела, он с привычным юмором писал: "Ну, что я могу сообщить о своих солдатских "подвигах"? Из окружения с боем солдат не выводил. Доты своим телом не прикрывал. Чего не было, того не было. Просто я всю войну проездил на попутных полуторках и в теплушках, набираясь там, главным образом, мудрости о войне. Старался не задерживаться в расположении фронтовых и армейских штабов, черная вдохновение в оперативных отделах. Стремился по возможности скорее добраться до полка и батальона, где, собственно, и делалась история войны в первой инстанции... Вообще же, находясь на полковых и батальонных НП или заползая в окопы переднего края, чтобы побеседовать с солдатами и офицерами, приходилось делать то, что делали они..."

Свою позицию в этом Алексей Александрович даже изложил в сатирических стихах. Зашел как-то он ко мне и вручил стихотворное послание с длинным, в первой своей части заимствованным у Жуковского названием - "Певец во стане русских воинов, или Краткий отчет об очередной командировке вашего собственного корреспондента". Есть в нем строки о том, как редактор, узнав, что "спецкора на месте нет", среди ночи разыскивает его и срочно отправляет на фронт:

...Пускай тогда до Берлина
Был путь далек и тернист,
К Валуйкам был мощно двинут
Разбуженный журналист.
Был лих измышлять заданья
Редактор тот, супостат...
Вот в сумке шуршит предписанье,
И литер, и аттестат.
Мчит "газик", и снег летучий
Вбивается в жесткий тент.
На "утке" ныряет в тучи
Ваш собственный корреспондент.
Пробив черту горизонта,
"Пробрив" овраги и лес,
В районе Н-ского фронта
Он сваливается с небес.

Если не считать шпильки редактору-"супостату", как будто ничего особенного в стихах нет. Но вот читаю вторую главу:

Болтая и споря яро,
Укутана в дым и шум,
Пасется в штабе отара
Властителей наших дум.
Ведут дебаты и споры
И в завтраки и в обед
Скучающие собкоры
Всех агентств и всех газет.
В АХО добывают водку
И ссорятся из-за пайка.
А вечером щиплют сводку,
Как жирного индюка...
По ветру настроив лютни,
В сироп макают перо
Собкоры из ТАСС и трутни
Из улья Информбюро.
Зовутся фронтовиками
Вдали от солдатских дел.
У них всегда под руками
Оперативный отдел...
В Москве же приладят каски
К свинцовым своим башкам
И будут рассказывать сказки
Доверчивым чудакам...
От этой дешевой фальши,
Как от зачета студент,
Пугливо бежит подальше
Наш собственный корреспондент.
Он птахой порхнул с порога,
Над ним небосвод, как зонт.
От штаба ведет дорога
Туда - на войну, на фронт.

Остановился я на этой главе и с укором посмотрел на Суркова:

- Алеша! Очень злые и жестокие слова. Вот так, всех огулом? Ты что же нашего брата позоришь. Справедливо ли?..

Сурков сразу же отпарировал:

- Во-первых, не всех. Тот, кому это адресовано, сразу себя найдет. Жестокая справедливость. А Крикун из "Фронта"? Еще с большим перцем.

Действительно, выведенный Корнейчуком в пьесе "Фронт" газетчик Крикун как раз такого типа человек. Драматург вложил ему в уста именно то, о чем говорил Гроссман и о чем написал Сурков: "С радостью я был бы на передовой, но как спецкор по фронту должен быть, к сожалению, при штабах..." И опубликовано это было в "Правде", а затем и прозвучало со сцены МХАТа и других театров...

- У меня, - продолжал Алексей Александрович, - тоже сатирическое заострение и укрупнение. Но ты читай дальше. Там кое-что объяснено:

Пропел я это начало
(Быль молодцу не укор!),
И вроде как полегчало
На сердце моем с тех пор,
И вроде как оборвалась
Моей жестокости нить.
Хотя бы и полагалось
Еще кой-кого казнить.
Предчувствую я заране 
Блюстители скажут мне:
"Как смел ты о всякой дряни
Писать на святой войне?
Наместо баталий дивных,
Как смел ты, жалкая тварь,
Воздвигнуть свалку противных,
Похожих на маски харь?"
Обстрелян вопросов градом,
Отвечу я, не таясь:
"Нередко с доблестью рядом
Гнездятся плесень и грязь.
Святое мы не порочим,
Но нам ли таить грехи?
А о святом, между прочим,
Писали и мы стихи.
Что в нашей жизни отлично
И дряни какой процент 
Об этом знает прилично
Ваш собственный корреспондент.
Кто песне своей заранее
Лишь доблесть дает в удел,
Тот сам расчищает дряни
Дорогу для грязных дел".

Тогда эти стихи не были напечатаны, да и Сурков не предназначал их для публикации - они касались журналистской кухни, главным образом редакционного люда. Но есть там и общезначимые вещи. Поэтому и включил их поэт в послевоенное Собрание своих сочинений. А потом подарил мне и написал густыми чернилами: "Это - твое".

Читаешь последние строки этого стихотворения и ловишь себя на мысли, что для нашего брата - газетчика они, эти строки, и особенно последние, актуальны и сейчас.

* * *

Вернусь, однако, к сталинградским делам.

Гроссман вместе с Гехманом переправились на правый берег через кипевшую от разрывов снарядов и бомб Волгу. Прибыли они в "трубу" - так называлось подземелье, где расположился в нескольких десятках метров от передовой линии штаб дивизии, показали Родим цену редакционную телеграмму. Потом спецкоры мне рассказывали, что Родимцев, прочитав ее, вроде смутился. Выл и рад и не рад. С одной стороны - приятно, что о тебе скажут добрые слова, а с другой... Он шутя заметил:

- Знаете, я человек суеверный. Помню, у вас была статья о Доваторе. В тот же день его убило. Выла фотография Панфилова. Его тоже в тот же день убило...

Между прочим, суеверным был и сам Гроссман. Написав свой очередной очерк, он обращался к Гехману, с которым часто путешествовал по фронту: