Каменный пояс, 1975 - Шишов Кирилл Алексеевич. Страница 8
Запомнились еще его глаза, голубовато-серые. Веселые. Даже озорные...
— Ты останешься за главного, — голос его чуть дрогнул, но тут же повеселел, даже слишком повеселел, — не куксись, скоро я вернусь. Выше голову, сынок!
Он порылся в карманах и вынул конфету.
— Возьми-ка! Не ешь, вырабатывай силу воли, жди меня. Вернусь и пополам поделим...
Это было в пронизанный радостным солнцем воскресный день двадцать второго июня сорок первого года. По радио пели:
Отец хлопнул меня по плечу. Легонько обнял маму. И ушел. Как уходил на аэродром свой ежедневно. Только на этот раз у меня оказалась шикарная шоколадная конфета с золотой надписью по глянцевому красному фантику — «Счастливое детство».
Прошел долгий, томительно долгий год...
1. Не смейте сюда являться!
Сны отставали от жизни. Снилось давнее, казалось, навсегда забытое: румяные лепешки. Пухлые довоенные лепешки шипели на сковородках. Дышали сытым теплом шаньги. Сочился сладко-вишневым соком пирог...
Странное холодное лето незаметно перелилось в сухую осень. Серела вокруг города взъерошенная от беспрестанных ветров степь. Стыли возле безразлично-зеленой воды безлюдные пляжи. В выцветшем небе толклись пустые безжизненные облака. На форштадском глинистом обрыве валялись обломки гипсовых рук и ног, бурые от крови повязки, гнойные бинты и прочие госпитальные отходы. И на Урал нам с Аркашей приходилось ходить как раз мимо этой страшной свалки. Шли мы здесь быстро, почти бегом. Торопились к излучине, туда, где река билась о правый яр, рвала берег трещинами, съедала в водоворотах песчаные глыбы. Опасное место. Но именно здесь лучше всего клевал юркий, хитрый, жирный голавль...
Аркашка медленно разматывал леску, следил за поплавком и дергал удочку всегда наверняка. У меня же, увы, не оказалось рыболовного таланта. Около моего крючка, я видел, голавль вился. Чувствовал, как жадно хватал он наживку. Дерг — пусто!
Утешало меня воображение. Я мечтал и явственно представлял, как мне, наконец, поймается огромная рыбина. Мы потащим ее домой вдвоем на жердинке. Прохожие будут восхищенно качать головами. А Волька взглянет на меня удивленно и красиво, точь-в-точь, как киноактриса Любовь Орлова, на которую она, по-моему, была ужасно похожа. Сивая — раз. Веселая — два. Пела — три.
Уходили с Урала до того, как садилось солнце. Боялись возвращения лихорадки. Она и так истерзала нас. На дворе жарища, а тебя бьет будто током, на койке чуть ли не на метр подскакиваешь, а зубы лязгают так, что на соседней улице слышно.
Малярия пришла вместе с войною. Озера заливали нефтью — это чтобы комарье извести. В школе насильно давали противный зеленый акрихин. Но малярия не сдавалась. Притихнет, а сырым вечером вдруг ка-ак схватит! Казалось, все болели. Пожалуй, один Илья Дмитрич (среди своих просто Илюха) не поддался лихорадке. Порой среди урока он поднимет коричневый палец, утвердит его перпендикулярно земной поверхности и продребезжит:
— Пейте полынную настойку. Народная медицина сильнее любых профессоров.
Последователей, однако, у Илюхи не было. Акрихин, зажмурясь, можно проглотить, а его настойка не лезла в горло. Рот обжигало горечью, и весь день эту самую горечь ничем не вытравить. Тезка литератора — Филя Письменов утверждал, что этой настойкой можно прожигать броню легких танков. Конечно, он преувеличивал. Иронизировал, по выражению математички Ольги Федоровны. Да иначе он не мог поступать, ибо его мать работала в эвакуированном медицинском институте.
— Приходится поддерживать авторитет врачей, — говаривал Эдвард Винсловский.
О, Эдик умел говорить. Он в основном умел хорошо делать два дела: красиво говорить и поразительно притворяться, мог на уроке пропеть петухом и тут же принять невинный вид, при вызове к доске вдруг натурально побледнеть и внезапно заболеть. От него мы впервые услышали о системе Станиславского.
— Мировая система. Кто овладел ею, тот может перевоплотиться в любого...
— Даже в отличника? — спросил его тогда Филя и прикрыл черные глазки, дабы не разгадали — всерьез спрашивает или ехидничает по привычке.
Эдик пояснил, что для овладения системой необходимо окончить институт.
— Ха, — усмехнулся Филя, — раз институт окончен, зачем в отличника перевоплощаться? Кому эта канитель нужна? Дорого яичко к христову дню.
Это он копировал Илью Дмитрича. Тот всегда поговорки приводил. Особенно, когда мы шумели. Скажет, к примеру: «Красна птица перьем, а человек ученьем», — и класс утихает, думает.
У Илюхи поговорки, что у географа Никанора Николаевича — указка. Никанор берет в свою единственную руку указочку, подходит к разбушевавшемуся ученику, легонько трогает кончиком указочки прическу нарушителя, и тот умолкает...
— До завтра, пока! — сказал мне Аркашка.
И я вспомнил, что завтра с утра надо идти в школу, которую уже заняли под госпиталь. И нас опять — в который раз! — будут переводить в другое здание.
Мама пришла с завода, когда я уже спал и успел увидеть во сне свою непойманную рыбину — нечто среднее между огромным пескарем и маленьким кашалотом. Приятно закончился день: хоть во сне, но рыба была изловлена...
А на следующий, напряженно-ветреный день впервые по радио прозвучало ожегшее всех слово — «Сталинград». Значит, правду шептали в очередях: «Немцы вышли к Волге». С суровым ожесточением диктор повторял через каждый час:
«В течение 25 августа наши войска вели бои с противником в районах Клетская, северо-западнее Сталинграда, северо-восточнее Котельниково, а также в районах Прохладной и южнее Краснодара».
Мы слушали перечисление городов, как слушали бы фамилии погибших родных. Старухи, глядя на черно-серые тарелки репродукторов, крестились.
В школе нас построили во дворе и зачитали списки. Нам повезло — класс оставался в прежнем составе. Только добавили пятерых. Учиться будем в небольшом здании на Советской, в двух шагах от бульвара и трех — от Урала. Красота!
Мы почти полным классом двинулись на Советскую и прошли мимо будущей школы (внутрь не пустили). Затем Аркадий, Филя, Эдик, Славка Воробьев и я пошли на бульвар полюбоваться рекой. И на свободе покурить. Эдик где-то ради такого случая добыл пачку «гвоздиков». К нам присоединился один из новеньких, которого, как оказалось, Эдик знал раньше.
Мы уселись на парапет, свесив ноги вниз, закурили, пуская дым точно на восток, в сторону, лежащей за Уралом, Азии. Тут и состоялось знакомство с новичком. Он был худ и черен, но рука была крепкой. Звали его Сережей Осениным. Чуть не Сергей Есенин. Конечно, спросили, а не пишет ли стихов? Увы, он стихов не писал. Ну, что ж, хватит на наш класс и одного поэта (таковым являлся я, именно мне приходилось писать в стенгазету стихи к каждому празднику).
Сережа оказался молчаливым. Смуглое лицо его было сосредоточенно-серьезным. Он, как и Эдик, курил по-правдашному, затягиваясь. Я сразу как-то почувствовал к нему расположение. Красивый, высокий, сильный, печальный — Сережа привлекал уверенностью в себе и некоторой загадочностью, что ли. По его виду, жестам, скупому разговору угадывалось раннее знание жизни. Он наверняка знал больше нас с Аркашей. Мы были фантазерами. И это порой ставило нас в весьма неловкое положение. И лишь однажды воображение сыграло, как сказал бы Эдик, положительную роль. Но об этом исключении потом, в свое время.
Побродили по роще. Шелестели на ветру тонкие тополя. По речной воде бежала рябь. Мелкая, как от дождя. Небо же было чистое, бледное.
Вечером Аркаша и Сережа зашли ко мне почитать «Два капитана» Каверина. Книжка была старая, пухлая, разъединившаяся по листкам. Читать такую очень удобно. Сразу одну книгу могли читать практически столько же человек, сколько в ней страниц. Сережа читал начало, Аркадий середину, а я дочитывал (уж который раз!) последние главы. Книга мне нравилась очень. Герой, Саня Григорьев, сирота, не пропал, а благодаря воспитанию силы воли сумел попасть в авиацию.