Вурди - Колосов Владимир Валерьевич. Страница 16

«Ага. Так я и знал! — подумал нелюдим. — Жди, Ойнус, прибавления. С твоей рыжей вишь какие лисята пойдут». Он хмыкнул и повернулся к двери.

— Все. Ушли, — сказал Гвирнус через дверь, обращаясь к Ай-е. Ему не хотелось нежданно вваливаться в дом — мало ли у них свои, бабьи разговоры.

Выждав немного, он дернул за ручку, но дверь была заперта.

— Ай-я! Что за шутки! Ушли они. Открывай!

За дверью что-то шумно завозилось, громыхнула упавшая табуретка, потом все стихло.

— Илка, ты?

Тишина.

Гвирнус невольно оглянулся на дуб. И как-то сразу весь вспотел.

«Только этого еще не хватало. Ай-я, милая, что с тобой?»

Он выхватил из-за голенища нож и, просунув лезвие в щель, скинул крючок. Распахнул дверь.

В нос ударил резкий запах эля.

— Т-ты? — пробормотал чей-то пьяный голос. Он с трудом узнал — Илка. Мешковатая фигура в грязном, залитом элем платье сидела на табуретке, покачиваясь из стороны в сторону, бормоча под нос ругательства, то и дело всхлипывая, шмыгая носом, сплевывая прямо на пол желтоватую густую слюну. Бессмысленный взгляд вяло скользнул по нелюдиму.

— Явился… г-голубчик! — пробормотала Илка. Ее раскрасневшееся лицо расплылось в ядовитой ухмылке. — Х-хороший эль! Х-хо-рошие люди. Добрые, да? — Она потянулась крючковатыми пальцами за стоявшим на столе кувшином. — Н-ну, что смотришь? Вон она… Лежит… Ха!

— Ай-я?!

Гвирнус наконец увидел ее беспомощно раскинувшееся на полу тело, тут же забыв о Гансе, Снурке, о пьяной до бесчувствия Илке.

— Ай-я? — робко повторил он.

Лежавшая на полу женщина застонала.

— Жива она, — глупо хихикнула Илка.

— Мертва. Мертвее не бывает, — прошептала Ай-я, заходясь в беззвучном плаче. — Нет, не я. Он… Он… — Ее руки обнимали, мяли, тискали, поглаживали живот, и Гвирнус вдруг с ужасом понял… похолодел… пробормотал, чувствуя, как немеет во рту язык:

— Умер, да?

Часть вторая

ГЕРГАМОРА

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

К вечеру в Поселке слегло трое мужчин: Ойнус, Гей и один из охотников — одноглазый Рольф, больше известный под прозвищем Глазастый, ибо единственный его левый глаз не закрывался даже во сне. Рассказывали, в детстве бедняге посчастливилось нарваться на ведмедя, вот и распрощался с глазом, а заодно и со всей правой половиной лица. Улыбнется — кого хочешь в дрожь вгонит. Поговаривали, потому и охотник удачливый: как на какую зверюгу посмотрит, так та и замрет.

Наутро и до женщин дошла очередь. Сначала к Лите привязалось. Ночью они с Норкой Ганса элем поминали. А как рассвело — Норке ничего, а Лита пьяным-пьяна. Время прошло, эль уже давно из головы выветрился, но Лита по-прежнему — ноги не держат, глаза блестят, и все время пить просит. Норка в нее полведра влила — все без толку. А потом и того хуже стало. Норка из дома Литы как ошпаренная выскочила и ну по Поселку языком молоть: мол, баба-то по смерти мужа совсем рехнулась. Зверюга лесная, а не баба. Рычит. Воет. Колесом по хижине ходит. Всю посуду в доме перебила, всю пыль собой подмела. С губ пена желтая. На шее желвак синюшный — почти с кулак будет, а как платьем за гвоздь зацепилась, порвала, так и видно стало, что вся такая. С ног до головы. Синюшная. В прыщах. А которые из них прорвались, так из них кровища хлещет. Лита же чешет их нещадно, как есть рвет, кровищу по себе размазывает. Ужас.

Ладно бы только это, рассказывала подругам Норка. Хуже. Куда хуже.

— Вот смотрите, — приподнимала она подол платья, — видите? Да не здесь, это меня Питер на днях поколотил. За что? Ну понятное дело, глянула на кого не так, уж не знаю, что ему померещилось. Вот! — Она тыкала пальцем в красное пятно на ляжке. — Кусила меня. Ни за что. Хорошо, ногу успела отдернуть. Не до крови. Бешеная она. Точно. Может, кто ее покусал?

Еще темнеть не начинало, как Поселок новая весть облетела: о гибели семьи горшечника. Зашел к нему кто-то по делу, видит — лежат как миленькие Гей да его сынок, Сай, на нерасстеленной постели, не шевелятся. Только мухи под потолком жужжат. И не просто лежат. А с вывертом. Будто перед смертью сами себя узлом завязали. Сай уж и опух весь. Голые ножки из-под рубахи вывалились, и видно — раздуло, того и гляди кожа лопнет. А Гей еще ничего. К полудню помер. На вид вроде здоров совсем. Зато если приглядеться как следует — вся рубаха в бурых пятнах. Видать, чирьев-то под рубахой не меньше, чем у Литы, будет. А с лица ничего. Даже улыбается невесть чему. Только улыбка опять же улыбке рознь. На эту глянешь и обомрешь. Радовался он, что помирает, вот на эту-то радость и страшно глядеть.

— А что ж Илка? — спрашивали в Поселке.

— Висит Илка. Насмотрелась, видно, на Сая-то с Геем, и пошли мозги кувыркаться. У кого хочешь с такого закувыркаются. Вот руки на себя и наложила. Только, говорят, шепнула перед смертью кое-что.

— Это кому ж шепнула?

— А вурди ее знает. Теперь уж все говорят.

— Так ведь про что говорят-то?

— Э… так вам и скажи…

— Ну… пошли тянуть…

— Ладно. Будет вам. Неужто не слышали? Про Ай-ю, колдунью то бишь, про кого же еще?

— Ай-я-то при чем? Она же второй день носа на улицу не кажет. И Гвирнус мрачнее тучи…

— Да он завсегда такой.

— Не скажи.

— Так чего ж не кажет? Дальше-то что?

— А вот потому и не кажет, что с нее все пошло.

2

А солнце в те дни (после повешения Хромоножки) жарило нещадно, так что даже теплолюбивые мухи, и те отсиживались в тени.

Птицы примолкли. В колодцах вода на убыль резко пошла. Река за Поселком обмелела.

Неделя прошла с того злополучного дня, как вдруг однажды под вечер дымком потянуло. Сначала тихонько так, приторно. Сразу и не поймешь: то ли соседи летнюю кухню раскочегарили, то ли у реки кто костерок на ушицу запалил. Когда же темнеть начало, совсем невмоготу дышать стало. Зато и сомневаться нечего: не варка это и не костерок — лес горит. И не далеко. В Лопухах, на торфяном болоте, — полдня пути. Гнилое местечко, низинка, березнячок. Торф как высохнет, так и горит. А может, отшельник какой подсобил. Охота в тех местах отменная, особенно если через Лопухи перебраться на ту сторону. Вот только попробуй-ка разберись, кто на кого больше охотится. То ли люди на зверье. То ли лес свою дань собирает. Многие оттуда не возвращались. А Гвирнус, поговаривали, и местечко в Лопухах отыскал, где косточки человеческие свалены. Много их там — отцовских, дедовских, вурди знает каких. Питер все к Гвирнусу подкатывал, мол, покажи. Отец-то его в тех местах пропал. Но Гвирнус ни в какую.

А может, и врут все?

В общем, горело.

Старики головами качали — еще день-другой ветер направления не переменит, так и до Поселка дойдет.

— Дойдет. Если не перемрут тут все. У тебя-то еще не зудит?

— А вурди его… Зудит не зудит, разве сразу поймешь? По такой жаре что хочешь зазудит.

— Слушай, а они-то в хижине… по такой жаре… трое… Вонять будут.

— Горшечники, что ли?

— Ага. Похоронить бы надо.

— Вот ты и хорони.

Ночь наступила темная, тревожная. Ни звезд, ни луны — облаками скрыло, а ни капли. Запах гари усилился — хоть нос зажимай. Кто постарше, те на улицу выйдут, носами вправо-влево поводят и давай рассуждать: это, мол, осинник горит, тут вроде еловым потянуло, а этот с болота, ишь сладкий какой!

В большинстве хижин не спали. А как тут уснешь? Вонь, духота, пекло не меньше, чем днем, и мысли всякие. Над лесом вроде ночь, а вроде небо светлее стало — горит. Видения в голову лезут. Дверь ли скрипнет, ветерок ли за окном прошуршит — уже и мерещится. То Гей с улыбочкой, то Лита синюшная. То Ай-я с травами да червяками. Варево варит. И — отчетливо так — слова непонятные, злые: шу-шу-шу.

Брр!

Уснешь, а проснешься — и себя не узнаешь. К спящему подобраться легко. Что колдовству, что хвори, что вообще вурди знает чему. Кому охота поутру язвы на себе расчесывать? Вот по ночам и не спали, а все больше днем.