Влюбленный призрак (Фантастика Серебряного века. Том V) - Мирэ А.. Страница 26
Пока веселился я в городском саду, да потом ужинал в клубе, — ничего, а вот когда отправился домой, так дорогой взяло меня раздумье. Не исполнил я таки предупреждения, думаю, а теперь ничего и не сделаешь: не дав слова — крепись, а дав слово — держись, — ехать на пикник надо.
Приехал домой, раздеваюсь, а сам боюсь даже на стол взглянуть. Только не утерпел: глянь! — она самая. Схватил я записочку, изорвал в сердцах, завернулся с головой в одеяло и стараюсь заснуть. Но не тут-то было, маялся, маялся, должно быть, под утро заснул и как, сам не помню. Только проснулся я совсем необычайным способом…
Голос рассказчика осекся, точно охваченный волнением далеких воспоминаний.
Налетел ветер, загудел в вершинах сада, захлестнул конец скатерти на стол, и с жалобным звоном покатились пустые стаканы. Пламя свечей колебалось в стеклянных шарах, скользили причудливые тени и лица молодежи, серьезные, побледневшие, то прятались в тень, то выглядывали из полумрака. Когда порядок был водворен, старик продолжал:
— Тормошит мой Кузьма меня за плечо и этаким испуганным штосом кричит: «Опамятуйтесь, ваше благородие, опамятуйтесь! Водички вам?..» А меня так всего и трясет, точно озноб. И не могу я понять, что со мной и где я. Никогда ни перед этим, ни потом ничего подобного не испытывал.
Привел меня кое-как Кузьма в чувство — водой отпоил, и понял я, что все это был только сон.
А снилось мне, что, после ужина на тройках мы возвращаемся с пикника домой. Первой летит тройка, в которой я, Старицкий и дама. Луна светит вовсю и видны и дорога, и окружные скалы, и река под глубоким обрывом поблескивает внизу. Ясно это все так, как будто и в самом деле я их вижу. Только смотрю я на небо — собираются тучи, черные, грозовые.
— Быть грозе, — говорю я своим спутникам.
А дамочка этак весело смеется:
— Ну что ж? помокнем немножко, по крайней мере, еще одно приключение…
Только мы успели это переговорить, как померкла луна и хлынул дождь, точно из ведра. Ямщик гикнул, припустил свою тройку и скачет она во всю прыть. Видим мы при блеске зарниц, что близится город. Места хорошо знакомые! Внизу под дорогой глубокая расщелина, из которой только грохот доносится, а реки и не видно; над дорогой отвесная вырубленная скала, вершина которой местами, точно грот, нависает над ущельем, местами поката и усеяна обломками скал.
Грянул гром. И слышим мы вслед за ударом, гудит что- то с вершины, словно ураган несется на нас. Подняли головы и замерли: прыгая и отскакивая, точно гигантский мячик, катился с горы сорвавшийся обломок.
Это было мгновение, — только мгновение. Но чего оно стоило! Мне казалось, что грудь остановилась, что дыхание замерло, что сжимаемый тяжестью обвала воздух готов сплющить меня прежде, чем накатится черная масса. Почуяли кони. Точно птицы рванулись они и, при свете новой зарницы, на мгновение тройка наша, как самолет, повисла над пропастью. С поразительной ясностью чувствовал я, как отделился от экипажа, как, нелепо распростерши руки и ноги, вращаясь, то головой, то ногами кверху, летел в гудящем мимо ушей воздухе… потом все слилось…
Днем ходил я как потерянный, — передохнув, продолжал рассказчик, — все вспоминался мне сон, но потом пообедал, выпил для храбрости кахетинского и отошел. Не хотелось мне ехать, а только я себе даже не представлял возможным но сдержать слова.
В половине седьмого подал мне вестовой к крыльцу Бикэ. Славная лошадь! — настоящий Карабах. Рубашка точно золото горит, на лбу проточинка, храпок, что атлас бледно- розовый, кровью пышут ноздри, глаз живой, выпуклый.
Ноги — точно сталь! — копыто не мягче кремня… Лучше лошади не надо: добронравная, смелая, совкая [4]. А «Бикэ» это я уже выдумал — мода тогда была на татарские имена…
Только шажком вошли мы в ущелье, как всхрапнет моя Бикэ и, точно под уздцы схватил ее кто, на месте стала. «Что за притча?» — думаю. Никогда с ней этого не случалось.
Хотя и вечереть начинает, а светло совершенно. Дорогу на версту впереди видно: ни зверя, ни человека, ни птицы. Речонка еле урчит, по обрывам редко-редко куст шиповника повис. Балует, думаю, в конюшню просится, так отучу тебя от этого. Дал шпоры ей. Рванулась Бикэ с места, сделала скачок вперед, взвилась на дыбы, да этак, точно циркуль, поворот назад и подхватила меня. Едва сдержал я ее на полуверсте. Нет, думаю: шалишь! — я тебя заставлю! Повернул, дал ей шпоры, хлыст, повод начеку держу.
Только доскакал до того же места, как моя Бикэ опять — пируэт и в обратную сторону. Раз пять мучился так, рассвирепел, да и стыдно перед вестовым. Как это так, с лошадью офицер справиться не может.
Измучился совсем я. Конечно, можно было домой вернуться, да переменить коня, но каприз, как думал я, лошади оставлять нельзя было — сноровится.
Слез я, спешился и вестовой, — думал, в поводу проведем: и били, и понукали — ни с места; хранит, волос ершит, дрожит да пятится.
Один способ оставался.
— Садись, Зеленчук, — говорю вестовому, — да ступай вперед, а я попробую за тобою на Бикэ.
Но и вестового лошадь не пошла. Храпит, кидается — откуда прыть взялась только у казенного одра.
Думаю, бились мы этак часа полтора. Незаметно, без сумерек, настала ночь. На юге всегда бывает так, — спряталось солнце, точно прикрутили огонек, — ровный, хотя и серый свет, а потом сразу, словно хухнули да потушили.
Тишина в ущелье, только вода побулькивает на камешках. Даль густым тумаком заволокло, а скалы, точно отвесные стены, к небу тянутся и лишь полоска неба посветлее, да на этой полоске звездочки вспыхивают, словно в темноте кто-то спичкой чиркает.
И вдруг хохол мой этак по-бабьи как заголосит:
— Ой, лышенько! Ваше бродие! Переверт!
— Что ты плетешь, Зеленчук?
— Ой, лышенько! А чи не бачите?
Взглянул я, куда он пальцем тычет. В сумраке чернеет при дороге какой-то куст, а над ним… ну, как бы вам сказать, словно кто-то длинной, тонкой, да прозрачной сорочкой в воздухе колышет, то подымется, то приспустится, то один, то другой рукав в воздухе вытянет, — точно руки простирает, нащупывает, схватить силится…
Не робкий я человек, а волосы дыбом поднялись у меня. Такая жуть охватила, что и сказать нельзя. Не помню, как вдел я ногу в стремя. Глянь! — а моего хохла и след простыл. Только потом его у въезда в слободку нашел, — бледный, как полотно, зубами щелкает.
— Что делать? — хриплым и прерывистым старческим говорком продолжал гудеть рассказчик, — зажег я спичку, взглянул на часы — девятый час. «Конечно, не станут они меня дожидаться, должно быть, давно уехали, теперь уже ужинают», — подумал. Расскажу им завтра все, как было. Хотя и стыдно кавалеристу сознаться, что лошадь у него не пошла, а только такие чрезвычайные обстоятельства… И, как подумал я это, как решил вернуться домой, так легко и радостно стало у меня на душе.
Заехал тут же в слободке к одному товарищу «на огонек», в картишки сыграл, поужинал и часа в два уже спал сном праведника.
Только под утро будят меня. Гляжу: несколько товарищей-офицеров, — лица встревоженные, бледные.
— Что? Что такое случилось? — спрашиваю.
И рассказали они мне, ну точь-в-точь, что я видел во сне. На таком же самом месте и так же все дело, должно быть, было. Только меня там недоставало. Бедняжка Старицкий и Мария Матвеевна, барынька-то наша, — царство им небесное, — и ямщик вместе с тройкой да лошадьми в речке на дне пропасти исковерканными оказались…
— А другие, а другие? — с потемневшими от жалости и страха глазами спросила молоденькая дама.
— Две тройки еще было. Только они и с места немного запоздали, да и потом в дороге поотстали. Грохот-то слышали, да невдомек им. А как потом лошади-то у них стали — вылезли, смотрят: полдороги скалой-то оборвало, а остальная половина засыпана каменным градом, потому что, когда такой обвал летит, он за собой еще камни, что поменьше, тянет.
— Ух, как страшно! — воскликнул гимназист лет семнадцати.