Бомба профессора Штурмвельта (Фантастика Серебряного века. Том VII) - Окунев Яков. Страница 10

— Да, и свободно умирали с голоду.

— Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.

— Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.

— Как же вы хотите жить?

— Тоже совершенно свободно, независимо.

Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.

Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.

— Так, так, — наконец сказала она, — это мои мысли.

— Да замолчите вы, несносные, — вскричала Люба, — вы еще о религии заговорите!

Она презрительно усмехнулась.

— О, как бы я хотел веровать, — сказал, подхватывая ее слова, Павел, — чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то, насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.

— Вы и против общественного воспитания детей?

— Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.

— Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.

— О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!

— У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.

— Конечно, это лучшее средство, — сказал Павел насмешливо. — Нет, не то, — продолжал он. — Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.

— Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, — сказала Аглая.

— Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, — прибавил Павел значительно, — я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.

— Вы совсем сумасшедший, — сказала Люба, — не хотите еще чаю?

— Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?

— Я в перчаточном, — ответила Люба.

— Ну вот. И очень вам это нравится?

— Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем, что хотим.

— А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.

— Просите перевести вас.

— Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.

— Ну к чему вы все это болтаете? — спросила его Люба. — Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.

— Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.

XI

Павел вскочил и нервно заходил по комнате.

— Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага — смерти.

— Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.

— Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.

— Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.

— А смерть?

— А верующие не умирали?

— Умирали, но верили, что воскреснут.

Павел прошелся несколько раз по комнате.

— Свобода, — снова заговорил он, — а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться.

— Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу. У них ведь все было общее.

— Да, да. Все общее. Но только по любви, а не по принуждению. Я с восторгом бы имел все общее со всеми, если бы это было по любви, по братству.

Он замолчал, пощипывая свою начавшую курчавиться бородку.

— Когда я прохожу, — начал он снова, — по Марсову полю, под его роскошными пальмами, магнолиями и олеандрами, среди пестрых цветов, у меня руки сжимаются судорогой, и кажется, я так и передушил бы этих спокойных, холодных и бездушных, как машины, людей. Какой насмешкой, каким жалким убожеством кажутся мне пышные речи, произносимые на торжествах. Мне всегда так и хочется бросить в ответ на шаблонно громкие слова о благоденствии человечества одно только слово: «слепцы». Человечество убито. Его нет больше. Оно только и было ценно, только и имело право жить за свою душу, за светлые порывы этой души, за светлые слезы любви… А теперь… теперь…

Павел задыхался. И Аглая не сводила с него своего пристального взгляда и думала: «Так, так, это мои мысли, мои».

XII

— Идемте вместе, — сказал Павел, когда Аглая начала собираться, — можно?

— Конечно, можно. Я буду очень рада.

Они спустились и вышли на улицу. Самодвижки уже были остановлены, и одинокие шаги редких прохожих гулко отдавались на пустой улице.

— Должно быть, ясная лунная ночь, — сказала Аглая, поднимая лицо вверх.

— Да, вероятно. Крыша не только освещена снизу, но и просвечивает лунным светом.

— Пойдемте наверх, на станцию воздушника. Я люблю смотреть, как они улетают и тонут в небе. Особенно красиво это в лунную ночь, тогда они походят на серебристых птиц.

— Пойдемте.

Они пошли рядом по направлению к Литейному, то попадая в тень узорчатых листьев пальм, то обливаемые молочным сиянием. Красными огнями вспыхивали то там, то здесь бюллетени.

Молча поднялись Аглая и Павел по лестнице.

— Товарищ, дайте одеться, — сказал Павел, дотрагиваясь до дремавшего дежурного, заведующего теплой одеждой.

— Куда так поздно? — спросил тот от нечего делать и выдал по одному комплекту одежды.

— На какой склад отметить? — спросил он снова.

— Мы ненадолго, только погулять на платформе, — сказал Павел.

— А-а, — протянул заведующий и снова сел в свое теплое и удобное кресло.

Павел и Аглая вышли на платформу. Воздушник был готов к отправлению и висел, подрагивая корпусом.

Полный месяц стоял на самой середине безоблачного голубого неба. Нежные и тонкие лучи его лились на крышу, простиравшуюся до самого горизонта. От высоких труб и выступов падали голубоватые тени. Запорошенная мелким неубранным снегом крыша сверкала и искрилась. Как привидения, подымались в небо станции воздушников. Иногда воздушник с острым шипом проносился и падал у станции, и жалобные звонки электрических колоколов бежали над крышей.

Раздались два громких неожиданных удара за спиной Павла и Аглаи. Они оба вздрогнули.

— Готово? — спросил отправитель.

— Готово, — ответил проводник.

— Отдай! — крикнул отправитель.

И, зазвенев в стальных полосах, воздушник скользнул и плавно поднялся вверх.

— Ну, смотрите, смотрите. Разве не похоже на сказочную, волшебную птицу? — спросила Аглая. — Смотрите, как блестит он.

— Да, да, — шептал Павел, взяв теплую руку Аглаи и сжимая ее своей рукой.

И у Аглаи сердце замерло неожиданно от предчувствия какого-то еще небывалого счастья.