Книга семи печатей (Фантастика Серебряного века. Том VI) - Зайкин П.. Страница 15

— Святой отец, я боюсь, что брат Франческо грешит против первой заповеди.

Но монсеньор успокоил настоятеля:

— Не тревожьтесь, сын мой. Духовная музыка есть один из прекраснейших способов распространять хвалу Всевышнему. Гармонические созвучия, одушевленные верой, наиболее всего приличествуют богослужению. Как вам известно, сами Небесные Силы неустанно упражняются в этом. И если ваш брат Франческо прилагает свою любовь только к духовной музыке, минуя греховную светскую, то я не нижу ничего опасного и грешного в его усердии.

Приор подтвердил:

— Брат Франческо предан исключительно духовной музыке.

— И прекрасно. Святая Цецилия также была предана гармонии божественной хвалы, и Небо внушило ей создать величавый музыкальный инструмент, находящий столь прекрасное применение к богослужению. Я говорю об органе. Итак, идите с миром и не бойтесь за вашего монаха.

Приор испросил благословение и удалился, успокоенный и уверенный в невиновности брата Франческо.

В действительности, однако, было не совсем так, как предполагал монсеньор.

Монах Франческо Пианоза, несмотря на обязательные для него смирение и бесстрастность, был подвержен страстям. Под грубой власяницей у него билось сердце мирского человека. И хотя он был далек от земных соблазнов, но тем не менее многое из них было ему понятно и беспокоило ему сердце. И в музыке он видел не только средство восхваления Создателя, не только пение восторженной души, устремившейся к созерцанию Неба, но и нечто совсем иное: голос всего мира со всеми его страстями, желаниями и страданиями.

Эта музыка мира обуревала его, как сладкий и жуткий грех. И когда брат Франческо в тиши своей кельи сочинял священные строгие напевы для псалмов, в напевы эти невольно и незаметно для него врывались и песни соловья и весенние шумы и таинственная музыка далеких городских увеселений… Монах ловил себя на этом, ужасался своей греховности и исправлял непослушные мелодии. Но ему всегда было втайне жаль выбрасывать из своего творчества эти соблазнительные, но прекрасные напевы…

С некоторого времени брат Франческо стал явно тяготиться однообразием канонической музыки. Он невольно искал большего разнообразия звуков и большей их подвижности, чем мог это дать медлительный и важный орган — этот инструмент, созданный только для священных хоралов с их плавной и величаво-однообразной музыкой. Тягуче-медлительные звуки органа казались ему слишком тусклыми. Они не могли выразить всей полноты песен, кипевших в груди монаха-композитора.

И стало ему казаться, что ни один из известных ему музыкальных инструментов не годится для того, чтобы воспроизвести в полной мере и в стройной созвучности возникавшие в его душе мелодии. И скрипка, и флейта, и мандолина были чересчур бедны звуком: они годились только для оркестра, но отнюдь не для одного исполнителя. Каждый из этих инструментов, взятый в отдельности, не мог воспроизвести звучавшую в сердце брата Франческо музыку во всей ее полноте, со всеми сплетающимися в ней тонами и аккордами. Эти инструменты, правда, отличались большим достоинством: подвижностью звука, способностью быстро, почти мгновенно передавать молниеносные восклицания страсти. Они могли быстро отзываться на каждый крик сердца. Тягучий, медлительный орган не был способен на это. Но зато он был многозвучен, и играя на нем, можно было, как в целом оркестре, соединять всевозможные созвучия в одно гармоническое целое.

И мало-помалу грешная музыка совсем овладела душой монаха. Он томился сознанием своей греховности, проводил целые часы в покаянии, но страсть снова овладевала им, и он, забывая слова покаянного псалма, снова прислушивался к звучавшей в нем мирской музыке. И ему пало на ум придумать такой музыкальный инструмент, который соединял бы в себе многозвучность органа с подвижностью и страстностью малых инструментов.

Этот новый инструмент должен был петь, как валторна, издавать соловьиные трели, как флейта, рыдать, как страстная скрипка, и в то же время давать всю полноту звуковых сочетаний, так, чтобы один человек, играя на нем, мог управлять целой громадой звуков, как в оркестре. Этот инструмент должен был давать целую сокровищницу звуков, как дает целую сокровищницу красок и ароматов усеянное весенними цветами поле. И притом инструмент этот должен был слушаться каждого мгновенного движения творческой воли и чувства, в противоположность медлительной неторопливой важности органа.

Брат Франческо так углублялся в разрешение этой задачи, что не спал по ночам и забывал о своих монашеских обязанностях. Целый мир звуков кипел в его груди и не находил себе исхода.

Тщетно брат Франческо брался за скрипку, или флейту, или садился за орган. Эти инструменты не были в состоянии выразить пламенное многозвучие рождавшейся в нем музыки и двигавшее эту страстную музыку мира чувство…

Брат Франческо заперся в своей келье, окружил себя учеными сочинениями, трактовавшими о механике и физике. Сказавшись настоятелю больным, он дни и ночи посвящал изучению этих книг и опытам с придумываемыми им приборами. Он не лгал настоятелю: он в самом деле был болен — его пожирала непрерывная лихорадка творчества, окружившая его ум жутким бредом. Он ничего не ел, почти не пил, совсем перестал молиться, не читал Священного Писания и весь был поглощен снедавшей его заботой и страстью.

Он решил, что изобретаемый им инструмент должен непременно иметь подобие органа — громоздкую форму большого ящика, в котором нашлось бы достаточно места для мощных отголосков множества звуков. Вооружась топором, молотком и пилой, брат Франческо построил нечто в роде яслей или закрома. Инструмент, обильный звуками, должен быть иметь достаточную величину для того, чтобы принять богатую ношу даров благозвучия.

Затем брат Франческо сделал клавиатуру, как у органа. Теперь для него наступила самая трудная часть работы: надо было создать сам источник звука…

Быть может, для иного изобретателя это и не было бы таким трудным делом… Но, вероятно, само Небо разгневалось на монаха Франческо Пианозу за его стремление к страстной светской музыке; на его ум и волю оно как бы наложило запрет, и брат Франческо тщетно силился найти искомое. Он как бы стоял пред каким-то величественным дворцом, врата которого были плотно задернуты непроницаемой черной завесой. Там, во дворце, все было полно света и красоты, но занавесь стояла, как темное облако, и брат Франческо никакими силами не мог поднять даже края ее… Он чувствовал, что его творческий ум гаснет. Но звуки но только не гасли в его душе, но разрастались все более и более и терзали его невозможностью воплотить их в гармонические формы…

Он вспоминал музыкальные инструменты всех веков и народов: трубы, литавры, тимпаны, кимвалы, цитры… Ему пришло в голову поставить металлические пластинки, как в кимвале, и ударять по ним молоточками. Но звук получался бледный, слабый, точно плач маленького больного ребенка… Притом молоточки ломались, пластинки отскакивали, а звук их сливался в негармонический хаос жалкого дребезжанья…

Брат Франческо пробовал натянуть бычачьи струны. Но его ум был закрыт для дальнейшего совершенствования этого дела: струны растягивались, соскальзывали. Какая- то незримая рука разрушала неугодное Небу монашеское дело… А если и получался звук, то в нем не было ни полноты, ни силы, ни звонкого голоса страсти… А была вялость и тупость, как в мычании вола.

И ничего лучшего так и не мог придумать ограниченный и заключенный ум брата Франческо…

Дни проходили за днями в тщетных поисках и в мучениях неудовлетворенного творчества.

Наступила весна.

Стояла прекрасная теплая погода. Цвели деревья. От грешной и темной земли поднимался тонкий аромат цветов, как молитва раскаяния. Жужжали пчелы, щебетали птицы. В воздухе была разлита сладкая музыка любви и молодости, струившаяся к небу, как воскурение фимиама. День звучал, как симфония радости и жизни, обновленной и прощенной Небом и осиянной обетами бессмертия. А тихая ночь, озаренная лунным светом и очарованная пением соловья, звучала торжественной мессой, в которой все было отдых, покой и примирение после радостного и шумного дня.