Книга семи печатей (Фантастика Серебряного века. Том VI) - Зайкин П.. Страница 46
Я не буду передавать вам подробно, что я застал на родине. Застал, что ожидал. Это был точно последний взмах веселья в смысловском доме, и все как будто ради такого случая и из любви к Иреночке спрыснули себя живой водой. Молодежь всех калибров по-прежнему жужжит в доме, все полны радостной праздничной тревогой, возятся с костюмами и масками, друг к другу ходят показываться и, благо молоды, всякое слово рождает смех и веселье. Скажу одно: если бы не те события, которыми завершилась эта моя поездка на свадьбу, эти дни, ничем не омраченные, остались бы в моей памяти светлым оазисом…
Зима в тот год была чудная, снежная и ровная. В крещенский сочельник мы, молодежь, подбили стариков ехать на двух тройках ко всенощной в пригородный монастырь. Дорога дальняя, через весь городок; мороз щиплет щеки, ветер догоняет тройку и шаловливо заигрывает с молодежью. В тройке тепло, как в юрте, только лицу холодно встречь ветру, а смех звенит так, что даже стыдно, — точно мы не на богомолье, а на пикник едем.
На обратном пути обменялись мы для разнообразия местами, и мне пришлось сесть вместе с Иреночкой и Неулыбиным. От обоих пышет весельем, и оба они друг на друга не могут смотреть, не улыбаясь. Иреночку Неулыбин звал Сиреночкой, и, точно по молчаливому взаимному уговору, никто уж этим именем ее не называл, чтобы не нарушать привилегии жениха.
— Сиреночка, вы сели против ветра. Садитесь на мое место. Смотрите, как он вам прическу растрепал…
— А вы меня и к ветру ревнуете?
И смеется, и кутается в свою ротонду, и прячет разгоревшееся лицо от поцелуев Морозки…
Помню, как сейчас, этот вечер и все следующие дни. Приехали мы и согрелись за чаем, и уже поздно вечером, собираюсь я идти в свой флигель. Вижу, в холодных сенцах у керосиновой лампочки стоит Иреночка с подругой. Щеки горят, на плечи легкий платок накинут.
— Все еще не спишь, стрекоза?
— О, дядя, нет, — мы еще с Катенькой гадать будем.
— Катенька-то, — говорю ей, — пусть погадает, а твоя судьба разгадана.
Она на меня, помню, шаловливым взглядом смотрит, а я ей отвечаю из Некрасова:
— «Что гадать? — ты влюблена без меры и судьбы своей ты не уйдешь. Я могу сказать и без гаданья: если сердце есть в его груди, — ждут тебя, быть может, испытанья, — но и счастье будет впереди…» И за это счастье я спокоен, Иреночка, но только напрасно ты рискуешь простудой.
— Я еще и на двор выбегу, дядя, и за воротами слушать буду «людскую молвь и конский топ».
— Вот это уж и совсем неумно.
Девушка засмеялась.
— Я, — говорит, — дядя, и так уж простудилась и поездкой простуды прибавила. Попробуй, какой у меня горячий лоб!
Приложила мой руку к своему лбу. Действительно, жарок. Но только что я вернулся к своим нравоучениям, она мне торопливо ответила:
— Сном пройдет, милый дядя.
И со смехом выпорхнула из сеней с своей подружкой.
В Крещенье я с утра уехал от Смысловых, — нужно было кой с кем повидаться, — а возвратившись вечером, узнал, что Иреночка расхворалась. К чаю утром вышла она совсем больная, а за обедом даже и не показалась. Пропал аппетит, отяжелела голова, заболело горло. Нагадала себе беду. Призналась матери, что ей уж давно не по себе, и что действительно ездила она на монастырскую прогулку уже с больным горлом и дорогой чувствовала озноб, да пожертвовать таким большим удовольствием не нашла в себе силы.
— Как же, мама, ведь это такое огромное счастье!..
Напоили ее малиной и всевозможными домашними средствами и уложили в постель, окружив склянками полосканий. Послали и за домашним врачом, но он, оказалось, уехал на охоту и должен был вернуться домой только на другой день. Заглянул я на минуту к больной. Лежит, видимо, вся в жару, глаза впали и лихорадочно блестят. Тоненькая ручка лежит на одеяле — бледнее мрамора. Никогда мне этой ручки не забыть!..
— Ах, дядя, как мне плохо. Все для меня безразлично, и как мучительно стреляет в виски!..
И голос не ее — какой-то подавленный, словно охрипший. Помню, что-то я сказал ей насчет Сергея Владимировича: «Не валяйся, а то рассердится». Думаю, — улыбнется. Нет, не улыбнулась. Точно и в самом деле ей все опостылело…
Ушел я с тяжелым чувством, уступив место одной из ее сестер, вошедшей с Неулыбиным. За день устал я и, не раздеваясь, прилег слегка отдохнуть в своей комнате.
Не знаю, сколько времени прошло, но чувствую, что уже начинает меня одолевать и вот-вот сейчас одолеет дрема. Окутывает голову туман, и только где-то далеко-далеко догорает последняя искорка сознания действительности. И вдруг в этом полусне-полубодрствовании с закрытыми глазами слышу, точнее чувствую, что колыхнулась над дверью портьера, и кто-то вошел, и мне его вхождение страшно, потому что этот кто-то пришел не вовремя и что-то мне сейчас скажет ужасное и новое.
Смахнул я дрему, вскинул глаза — Неулыбин! И, еще не совсем возвратившись к действительности, спрашиваю:
— Это ты, Сергей?
— Это я.
И хоть теперь я уже не сплю, однако, никак не могу отрешиться от своего дремотного убеждения, что он мне что- то страшное скажет, и в голосе его улавливаю необычные нотки.
— Ты, Диодор, еще не спишь?
— Нет, так валяюсь. Зажги свечу и садись, — гость будешь.
Он пошарил спичку, зажег свечу, сел у стола и сжал голову руками.
— Какой ужас!..
— Что такое? про что ты говоришь, Сергей?..
— Как это бессмысленно, нелепо, несправедливо!.. Она не должна умереть! Этого не может быть!..
Он сделал шаг ко мне, уже поднявшемуся и севшему на постели, и взял меня за руку.
— Ты даешь мне слово, что никому из здешних не скажешь, что я тебе говорю? Иреночка умрет.
— Ты с ума сошел!
Я почувствовал, как мурашки пробежали у меня по корням волос. Все во мне настолько протестовало против этой страшной мысли, что я вдруг ощутил в себе прилив злобы против Неулыбина и почти закричал:
— С родными так не шутят! К черту!..
Он снова взял мою руку и молчаливым движением своей руки предложил сесть к столу. Только теперь я мог рассмотреть, как он был страшно бледен. Рука, которую он положил на стол, вздрагивала в нервном трепете.
— Не оскорбляй меня. Верь, что Иреночка мне так же дорога, как и тебе. И убитого не бьют. Это ужасно, но — она умрет.
И здесь, господа, в этот ужасный вечер, в полумраке комнаты, слегка освещенной колеблющимся светом свечи, я впервые услышал про «odor mortis».
То, что он мне говорил, было нескладно и несвязно. Я не могу воспроизвести его речи, отрывистой и трепетной, но сумею верно передать ее сущность. Только сейчас он был у Иреночки и вышел от нее в полном унынии. Ах, этот проклятый, никогда не обманывающий запах!.. Какие его свойства, — он не мог бы сказать определенно. Это что-то напоминающее сладковатую гниль, неприятную и тяжелую, — запах намоченного полотна или белого хлеба с оттенком затхлости. Он резко щекочет обоняние, внушает неопределенный страх и наполняет сердце тоской безнадежности. Когда он был еще ребенком и фельдшер-отец посылал его вечером разносить термометры больным, — он уже тогда безошибочно указывал отцу, кто был безнадежен. Этот запах встречал его при входе в больничную палату, и по степени его напряженности у той или другой постели он угадывал кандидата смерти.
Отец звал его пророком и удивлялся странным случайностям. Но случайности были слишком часты и повторялись с научной точностью. Он предсказывал смерть, когда были все шансы на выздоровление. Из комнат выздоравливающих больных, от своих родных и знакомых он уходил, унося в душе мучительный гнет сознания какой-то виновности. Малютку своей сестры он взял на руки совершенно здоровой и с ужасом почувствовал знакомый, не обманывающий запах, и — она умерла. В бытность в университете он не раз убеждался в том, что его странная способность в нем не исчезла.
Через Киев проезжал психиатр, всероссийская знаменитость. Неулыбин заявился к нему, рассказал о своей странности. Знаменитость заинтересовалась субъектом с «обонятельной идиосинкразией», но нашла, что это — вненаучное явление, и удивилась лишь тому, что у юноши, по всем видимостям, не могло быть наследственного психоза, как основы той или иной психологической уродливости. В объяснение возможности явления психиатр сослался на существующую, но требующую аргументации теорию, что процесс трупного разложения организма, может быть, действительно начинается иногда еще при жизни, за день, за два до того, что мы называем смертью… и мирно проследовал из Киева.