Книга семи печатей (Фантастика Серебряного века. Том VI) - Зайкин П.. Страница 55
— Ну ладно, иди себе домой! Скажи — приду сейчас, только помоюсь…
В округе я был единственный образованный человек. Приходилось, поэтому, не только писать всякие прошения мужикам, давать агрономические и юридические советы, но и — «порошки» от лихорадки, «полоскание» от горла, перевязывать раны и т. д.
Я, по мере возможности, пополнял свои медицинские познания, покупал и раздавал лекарства для подания первой помощи. А главное, — ободрял растерявшихся, просиживал ночи у труднобольных… утешал… Мужики говорили, что от одного моего «глаза помогает». И, в конце концов, за мной утвердилась в округе слава чуть не всемогущего колдуна.
— А за доктором послали? — крикнул я вдогонку Ар- хипке.
— Как же… Как помирать стала, подводу за ним угнали, — отозвался он, весело шагая.
«Покойница» лежала еще на кровати, покрытая простыней, когда я пришел к нашему старику-батюшке. Около нее уже возился поджарый «доктор» на тоненьких ножках, оказавшийся «земским фельдшером», живущим в 25 верстах, случайно очутившимся поблизости.
— Ну что? — обратился я в нему.
— Я приехал, уже когда все было кончено, — как-то конфузливо отозвался он.
— И вы ничего не предприняли?..
— Ничего… Она уже была без пульса… А у меня — ни шприца, ни возбудителей с собой не было… Ведь я с оспопрививания прямо…
— Ко мне бы послали, — лез я с юношеским задором, чувствуя неодолимую потребность «заступиться» за покойницу.
— Поздно!..
— А все-таки, попробовать бы, — не унимался я… — Ведь такая загадочная, скоропостижная смерть…
— Еще утром сегодня веселая Маша встала, — вставила, давясь слезами, матушка, — вишь, она на 4 месяце тяжела…
— Воля Божья! — вздохнул старик-отец.
— А может просто — глубокий обморок?., летаргический сон? — приставал я к фельдшеру. — Ведь бывает!.. Попытаться бы! У меня есть и эфир, и камфара, и кружка для физиологического раствора…
Он только пожал плечами… Вскоре его позвали к умирающей роженице; он раскланялся и уехал, тоскливо отказавшись даже от поданной уже на подносе закуски с графинчиком.
Молодого батюшки я не дождался. Он уехал в город закупать все необходимое для похорон…
Из соседнего села донеслась жалобная дробь набата. А из-за леса вдруг выплыли густые клубы багрово-вишневого дыма… Он быстро расползался…
— Пожарище-то какой! — степенно пробасил батюшка, отгибая опущенную занавеску.
— Поеду!.. — решил я. — А вы все ж за доктором пошлите освидетельствовать усопшую, — обратился я к родителям… Все — бывает…
— Придется!.. — как-то нехотя отозвался старик.
Пожар в Перкине разыгрался огромный. Огонь перекидывало и большое, крытое соломой село запылало сразу в нескольких местах. Многие попадали между двух огненных потоков и, растерявшись, бежали вдоль них, пока не падали, задыхаясь от дыма и жары.
Кроме работы у пожарных машин и по спасению мужицкого скарба, пришлось заняться и перевязкой обожженных. Их оказалось более двух десятков…
Далеко за полночь я вернулся домой, еле держась на ногах, голодный, с отвратительной горечью во рту от дыма пожара и утренней молотьбы…
— Ну и денек выдался! — думал я, слезая с тележки и мечтая о постели.
Но едва я вошел в свою полутемную прихожую, как какая-то волосатая фигура (женщины с распущенными волосами, как мне показалось) бросилась на колени и стала целовать мне руки…
— Спасите! Помогите!.. Вы все можете!.. Одна надежда на вас…
Муж «покойной» — молодой, статный батюшка — ползал у моих ног и умолял вернуть ему жену.
— Только и радости у меня было на свете — Машенька!.. Отдайте ее мне!..
Как я ни пробовал отговориться от щекотливой просьбы «воскрешения», он — не отставал.
Наскоро захватив все необходимое, чтобы убедиться, по моему крайнему разумению, в несомненности смерти молодой поповны, я поехал с дрожащим, как в лихорадке, батей к дорогой ему «покойнице».
Она лежала уже на столе, покрытая кисеей с 3-мя свечами кругом; рядом «черничка», нараспев, коверкала псалтирь…
Лежит молодая Маша, как живая, только очень бледная… И губы совсем не синие… И пальцы рук свободно гнутся… И запаха — никакого…
Повозился я около нее с час… Давал нюхать нашатырный спирт, вспрыснул эфир под кожу, колол булавками ноги, зеркало к губам приставлял…
— Живая она! — так и вертится в мозгу…
Упросил я свечи убрать, псалтирь в соседней комнате читать (мнимоумершие слышат иногда) и не назначать похороны, пока от трупа не пойдет запах…
— Все, все сделаем! — твердил молодой батюшка, провожая меня и обещая тотчас же послать вторую подводу за доктором с моим подробным письмом об этом случае…
Вернувшись домой, когда уже совсем рассвело, я заснул мертвым сном и проспал до полудня. Из окна моей спальни видно было новое, еще не заросшее кладбище. Я был поражен непривычной толпой собравшегося туда народа и поспешил осведомиться у своей всеведущей кухарки.
— Батюшкину дочку хоронили! — успокоила она.
Я вскочил и бросился, в одном нижнем белье, спешно писать телеграммы: становому, исправнику, доктору, следователю…
Никто не решился, однако, впутаться в это деликатное дело и, основываясь только на одних моих показаниях, вырыть могилу…
Через 10 лет умерла старая попадья, завещав схоронить ее рядом с дочкой…
Когда копали могилу, мужики, слышавшие про похороны «живой», о чем, не переставая, говорила вся округа, — тронули и ее гроб. Он почти весь истлел, но было ясно видно, что крышка его сдвинута и из-под нее торчат часть головы и вся рука, ставшие уже скелетом.
Маша проснулась… Ужасное пробуждение совершилось слишком поздно…
Василий Ярославец
ЛЮБОВЬ К МЕРТВОЙ
— Так, по-вашему, со мной в жизни не случалось ничего страшного?
Я — ординарен, обыденен и ни к чему таинственному не причастен? Ну, так вы ошибаетесь, друзья мои! Был и со мной случай, — единственный, необыкновенный, о который разбиваются все доводы трезвого ума.
Тайные силы, сокрытые в человеке, о которых мы так мало знаем или, вернее, ничего не знаем, а о которых только догадываемся, — эти тайные силы руководили мной и заставили меня пережить то, о чем я хочу рассказать.
Говорившему было лет 45–47; это был немного полный блондин с голубыми добрыми глазами, с копной каштановых волос; упрямый подбородок и насмешливая складочка в углах губ изобличала в нем этакого себе на уме субъекта; такие типы часто встречаются в славянской расе, они как будто говорят: я добр, и простоватым кажусь, но палец мне в рот класть не советую, да и мозоли мои прошу оставить в покое, лучше будет!
Приятели-рыболовы дали место, Иван Владимирович расположился, выпил походный стаканчик, закусил и, закурив, начал.
— Было это годов двадцать пять тому назад, я тогда носился с идеалами, родственную душу искал, значит, горел любовью к людям и все прочее, что полагается, был я вполне нормальным, никаких физиологических извращений у меня не было, крепыш и здоровяк, каких немного, а идеалист, как институтка.
В большом я городе жил тогда, на Волге, дело одно изучал, знакомых было мало, да я не подходили они к моим понятиям о человеке, уж слишком реально, по-коммерчески, смотрели на жизнь человеческую, и скажу еще, что тогда я подругу искал и чист был, как Иосиф Прекрасный; пристукало меня одиночество мое, глаза мои останавливались на каждой хорошенькой особе женского пола, искал я идеала своего, значит, и, конечно, не находил, да и мудрено мне его было найти — уж очень я был робок в обществе женском.
Идя один раз на занятия, я встретил похороны, хоронили девицу, гроб барышня несли молоденькие, гроб был розовый, много было фиалок и лилий. Поравнялся со мной гроб, и вот тут-то что-то меня остановило, я прирос к тротуару, внутри властно заговорило — не рассудок, не любопытство поглазеть — нет, голос говорил, приказывал:
«Она, подруга твоя, тут в гробу, проводи ее!»