Вербы пробуждаются зимой (Роман) - Бораненков Николай Егорович. Страница 23

Из сеней донесся стук в дверь. Варвара встала, задула лампадку и поспешила на повторный, уже более продолжительный и настойчивый стук.

— Кто тут? — спросила она настороженно, хотя на дворе было еще совсем светло.

— Открой — увидишь, — ответил кто-то очень знакомым голосом.

Варвара открыла дверь, взглянула на пришельца и обмякла, будто ее ударили по голове долбнею, прислонилась к стене.

— Ты?

— Я, мамань. Я…

— А доченька?.. Палашенька где?

— Погоди. Все объясню. Впусти сначала.

— Ну, что ж… Заходи.

21

Трескучей зимой сорок второго года, когда немецкие войска откатывались от Москвы, в дом старостихи Проклы пришел обер-полицейский Маркел Лизун. Поставив у порога винтовку, он снял черную шапку и позвал Проклу в прихожую.

— Стеснялся говорить я, — начал он, блудно отводя глаза. — Да что ж теперя… Беда на дворе. Откроюсь. Давно мы с вашей дочкой любимся. Ну, как бы поточнее… В общем живем.

Прокла обмерла, покачнулась как подрубленная. Ее родной Палаше не было еще и восемнадцати, а он, этот конопатый пьяница, говорит, что «давно живем». Лютая злоба вспыхнула у нее в груди. Будь ее воля, она бы разорвала этого Маркела в клочья, горло бы перегрызла зубами ему. Не такого зятя хотелось ей. Давно уже приглядела в Вязьме сынка бургомистра. Молодой, красивый, учится на попа. А этот… В два раза старше, сед, конопат. И как только понравился такой, как Палаша ему отдалась! Видно, подпоил, стервужник, и застращал, «Баню» бы устроить за это. Ну, да что после драки… Злостью дело не поправишь. Смириться надо, принять все, как есть. И, подумав так, она сказала:

— Бог вам судья. Только не вовремя это. Красноармейцы вон идут. Вчера уж пальба была слышна.

— Затем и пришел, маманя. Обговорить надо, — сел на лавку Маркел. — Нельзя вам оставаться тута. Никак нельзя. Запросто побьют. На ракиту вздернут. Тикать надо. Ехать, покель не поздно.

Прокла, подумав, вздохнула:

— Нет, Никуда я не поеду. Будь что будет. Как-нибудь перебьюсь, А вы езжайте. Бог вам попутчик.

Утром, на рождество, к дому Проклы подкатил возок, устланный белыми овчинами, с горой чемоданов и узлов в передке. Убитая горем Прокла вывела из дому бледную, заплаканную дочь, сама усадила в возок, накинула ей на голову еще одну шаль, укутала ноги в дерюжку, цепко припала к ее стылым губам.

— Доченька! Кровушка моя… Увидимся ли? Услышу ли твой голосочек?

Маркел хлестнул коня. Возок, сухо скрипнув, рванулся, сбив с ног Проклу. Рука ее прощально скользнула по плечу Палаши, потом по розвальне и безвольно упала в снег. Прокла не пыталась встать. Так и лежала, уткнувшись в снег, целуя горячий след полоза, провожая глазами возок, уносящийся в неизвестность.

Эта неизвестность была хотя и мучительна, но все же сносна. В груди еще теплилась надежда, что дочь жива, что, может быть, они с Маркелом до поры до времени где-то скрываются, а как все забудется, уляжется, авось и возвернутся домой. Но вот… Маркел явился, а ее, родной Палашеньки, нет. Что с ней? Где она? Что принес с собой этот невенчанный зять? Радость ли на старости лет или тяжкий камень на сердце?

Собирая на стол и вот теперь, сидя за ним, она и ждала весточки о дочери, и как огня боялась ее, стараясь продлить то прежнее состояние, в котором она находилась. Но постепенно терпение ее иссякало и эта неизвестность стала уже невмоготу.

Маркел же, как назло, был до отвращения молчалив. Навалившись на ветчину и сало, он слюнтяво чмокал губами, облизывал жирные пальцы, подобно грызущей кость собаке, клал голову то на одно плечо, то на другое. Худые, заросшие сизой щетиной челюсти его ходили, как мельничные жернова. Глаза жадно бегали по столу, ища, что повкуснее.

Проклу бесили и эти ненасытные глаза, и эти волчьи скулы. Ей порой хотелось стукнуть кулаком по столу и крикнуть: «Да перестань же жрать! Скажи, где дочь? Не царапай душу». Но она скрепя сердце окаменело молчала.

Наевшись досыта, Маркел заговорил сам. Он понимал состояние Проклы, знал, что ее сейчас ничто не интересует на свете, кроме дочери, и потому заговорил об этом.

— С той поры, мамань, как ты проводила нас, все шло слава богу. Немцы особых мне заданий не давали. Где деревню там сжечь. Где угнать корову. И мы с Палашей так аж до самого Смоленску неразлуч отъезжали. Потом удар был откель-то с северу, и нас повертали на юг — через Гомель до Киеву. Опять мы ехали ничего, без происшествиев. Только, правда, за Гомелем партизаны на нас налетели. Вещички мы там потеряли, коней…

— Вещички? — вздрогнула Прокла. — Неужто все оставили?

— Оставили, мамань. Бог с ними.

Прокла перекрестилась.

— Господи! А ведь там колечко было венчальное. Иконка в золотой оправе. И нитка жемчуга. Помнишь, что нашли возле бани?

— Помню, маманя. Как же. Все на дороге осталось. А так мы хорошо до Винницы доехали.

— Как же? Ты только что сказал до Киева?

— Да, мамань, ехали на Киев, а попали в Винницу. Под Киевом тоже удар был, так нас повернули на Винницу, чтоб потом на Одессу. Хорошо мы там зажили. Как в сказке, маманя. Сало. Вино… Палаша было поправилась, порозовела. Ну и тут нам пожить не дали. Опять, сволочи, погнали нас. И уж как погнали! До самой Румынии не зацепились нигде. Верст триста бежали.

— Господи, — вздохнула Прокла. — На чем же вы? На телегах иль на машинах?

— Э-э, маманя! Какие там машины. Пехом все шли. В грязи по колено. Сколько страданий, мук перенесли. Один только бог знает. И бомбили нас, и снарядами крыли…

— Доченька! Милушка моя, — скрестила руки на груди Прокла. — Сколько горюшка перенесла! Но говори же… говори!

— Да я и говорю. Верст триста по грязи бежали. А тут еще немцы взбесились. «Шнель! Шнель в окопы!» — кричат, свиньями нас обзывают. К Палашке начали приставать. Ну, вижу, плохо дело. Словил в поле двух коней, сели верха и айда. В румынскую дивизию перебрались.

— А они-то как? Помягче иль тож?

— Эти по первости ничего. Палашу даже госпожой звали. А потом в окружение под городком Хуши мы все попали. Тысяч тридцать немцев, румын и нас, полицейских, на малом островке собралось. Стянули красные вокруг нас артиллерию, минометы и давай гвоздить, маманя. В ад кромешный островок превратили. А тут, как на беду, Прут разлился. Глубина с головкою. Никуда не сунешься. И что там было! Что только было! Крик, ругань, стоны, повальный перед смертью попой…

— А вы-то где? Вы где спасались с Палашей? — ломала в волнении руки побледневшая Прокла, все еще надеясь, что дочь ее жива.

— Где ж нам быть? Сквозь землю ведь не провалишься, по небу не улетишь. В дремных кустах копенка старого сена стояла. Так мы с Палашей ночь и скрывались там. А как развиднелось, рота солдат и привалила сюда. Увидели они Палашу и, как зеленые змеи, к ней. Я винтовку вскинул: «Не подходи!» Но где там! Только одного и успел. А другие…

Маркел умолк, виновато и стыдливо опустил глаза. Прокла схватила его за грудки, с силой тряхнула.

— Ну, говори же! Говори, что с ней?

— За… задушили они ее, — с трудом произнес Маркел. — Изнасильничали.

Прокла вцепилась ногтями в горло Маркела.

— А ты? Ты бросил ее? Кинул, скотина! Шкуру свою спасал. О, чтоб вы все пропали за доченьку мою! Чтоб на вас погибель черная пришла…

Она в бешенстве отбросила Маркела к стене и, упав всей грудью на стел, рвя волосы на себе, дико заголосила.

Маркел не утешал ее. Он жалел лишь себя. Чужая боль до него давно уже, а точнее, с тех пор, как он первый раз спустил курок на человека, не доходила. Философия фашистов убивать не содрогаясь, делать то, что приятно тебе, вытравила из него всякую жалость. Он знал, что и Прокла из той же затверделой породы, что эта слабость у нее не надолго. Пройдет минута, другая, и она снова превратится в камень.

Так оно и вышло. Проревев минут пять, Прокла оторвалась от стола, вытерла сухие глаза и, присмирев, тихо спросила:

— Ты-то как жив остался? Да и попом, гляжу, стал.