Вербы пробуждаются зимой (Роман) - Бораненков Николай Егорович. Страница 3

— «Железный крест». Награда фюрера. О, мой бог! — прошептал он, прижимая к груди мундир и поглаживая холодный, гладко отполированный кусок металла. — Сколько мозолей набито за тебя! Какую безумную радость испил, когда слушал поздравительную речь герр майора! «Вы, старый солдат Пипке, показали на Восточном фронте истинное прилежание в труде, — говорил он, вручая „Железный крест“. — Ни одна могила славных егерей нашего полка не осталась необозначенной».

О, как стучало в ту минуту сердце! Как радостно было на душе! Казалось, ничего в жизни больше не надо. Нацепить на мундир этот «Железный крест» и вернуться домой невредимым. Ночами мечтал, как станет ходить с крестом на груди по городу, как придет с женой и дочерью в пивную тетушки Герты и все, кто будет там, вдруг увидят его и с завистью воскликнут: «Взгляните! Да это же наш Пипке! Столяр Пипке. И надо же! Хромой, а „Железный крест“ заработал!»

Так думал он совсем недавно, мастеря на Восточном фронте кресты и копая могилы. И вот… этот «Железный крест» теперь не только нельзя носить, но и приходится по-воровски прятать. Другие солдаты побросали свои награды при капитуляции. Им, конечно, можно. Они нахватали крестов и медалей много, пощеголяли, похвастались вдоволь. А у Пипке всего лишь единственный крест, и тот с таким трудом достался!

«Нет, нет. Пусть, что будет, то и будет, а я поберегу. Повременю немного, — думал Пипке, протирая рукавом рубашки запотевший от жаркого дыхания крест. — Еще неизвестно, как оно все обернется».

Довольный такими мыслями, Пипке снова вложил мундир в коробку, упаковал в толь, опустил в яму, перекрестился и поспешно начал зарывать свой драгоценный узел.

Мягко ступая войлочными ботинками, к Пипке неслышно подошла одетая в линялый халат жена Марта — белокурая, полногрудая женщина, с сильными, короткими руками. Она была лет на десять — двенадцать моложе мужа, но и у нее на крутом лбу, под серыми большими глазами уже залегли глубокие, потемневшие морщины.

— Мать моя! — всплеснула она руками. — Вшивый мундир закапывает, старый дьявол.

Ганс вздрогнул, оглянулся и, увидев жену, сердито шикнул на нее.

— Ш-ш! Соседи услышат.

— И пусть слышат, — нарочито громко шумела Марта. — Дураков меньше станет. Тупых фанатиков. Им-то, нацистам, куда ни шло. А ты куда попер? Тебе зачем все это? За что вшей в окопах кормил?

Пипке развел грязными, худющими руками:

— Ах, Марта! Да ведь «Железный крест»… Награда.

— Молил бы бога, что под деревянный не попал.

Пипке сухо закашлял в кулак, задыхаясь, побагровел.

— Ты… Ты это брось, Марта. Брось, я говорю. Подумай лучше, чем накормить ребенка и меня.

— Чем накормить Эмму, я уже подумала. Я сдала в утиль твою паршивую шинель.

— Мою шинель?

— Да, представь, твою. Ну, а что касается пропитания вашего величества, то я советовала бы лучше заняться своим старым столярным делом. Надеюсь, ты не забыл, мой милый, как делают комоды и стулья?

— Эх, Марта! Ну кому нужны мои комоды и стулья, когда у людей нет крыши над головой?

— Тогда ступай в русскую комендатуру и попросись на работу. Нам завтра нечего есть.

— Марта! — простонал Пипке. — Подумай, что ты говоришь? Да меня же как награжденного «Железным крестом» сразу сцапают, упекут в Сибирь. На каторгу. О, неужели тебе не жалко мужа? И притом больного.

— Таких, как ты, в комендатуре ежедневно бывает до сотни, и я что-то не вижу, чтоб кто-то из них отправился в Сибирь. Днем разбирают в развалинах кирпичи, а вечером точат лясы за эрзац-пивом.

Пипке молча притоптал ногами яму, маскируя ее, высыпал на рыжий суглинок корзину прелых листьев, расправил примятые прутья крыжовника и побрел следом за женой.

В садик, размахивая синей косынкой, вбежала в короткой, выше колен юбчонке чем-то возбужденная Эмма. Крупные темно-синие глаза ее сияли. Густые, светло- желтые, как у матери, волосы, волнисто спадающие на плечи, развевались.

— Вот, смотрите! Чистый хлеб. Вкусный хлеб. И вовсе без опилок, — сказала она и протянула на ладони большой ломоть черного хлеба.

— Где взяла? — подступил к дочери отец.

— Там, на кухне. Русский повар дал.

— Русский?

— Да. Мы стояли, а он разрезал буханку и дал. Всем дал. Вот бог.

— Брось! Он отравлен! — крикнул Пипке и притопнул ногой.

Эмма громко рассмеялась.

— Мама! Ты слышишь? Отец сказал: «Брось хлеб, он отравлен». А я уже ела. Он вкусный. Очень вкусный.

Пипке выхватил из рук дочери хлеб, бросил его под ноги и ударил каблуком. Эмма, закрыв ладонями глаза, горько заплакала, как слепая, побрела к веранде.

— Ты чего? — выглянула с веранды мать.

— Хлеб… Хлеб отец растоптал.

— Какой хлеб? Где?

— Мне русский дал. Я принесла домой. Показала… А он закричал «отравлен». Вырвал из рук и растоптал.

Марта спустилась с крыльца, обняла дочь за плечи, вытерла подолом клетчатого фартука ее мокрые, как черника после дождя, глаза.

— Не плачь, Эммочка. Иди в столовую, пей кофе, милая, а я с отцом поговорю. Иди…

Она проводила дочь в дом и подошла к Гансу, который к этому времени поставил в сарай лопату и, склонясь у веранды над тазом, смывал с рук липкую глину.

— Зачем хлеб отнял? — жестко спросила Марта, подперев кулаками крутые бедра.

— Нечего брать отраву. Говорят, пять человек уже отравилось.

— А Ганс Пипке ест русский суп и живет преспокойно.

Пипке, задержав в ладонях воду, недоуменно глянул из-под руки.

— Какой суп? Откуда?

— Да хотя бы тот, что с русской кухни носим.

В это утро Пипке впервые пил желудевый кофе молча, не глядя в глаза жене и дочери. Потом он надел старую рабочую куртку и направился в русскую комендатуру, расположенную недалеко от дома, на городской площади. По дороге к нему присоединился бывший булочник Карл Брюнер, служивший в какой-то пехотной части санитаром. Ганс страшно обрадовался этой нежданной встрече и, пока дошли до ратуши, успел услышать много новостей. Оказывается, господин Борман бежал, доктор Геббельс отравился (во что Пипке, конечно, не поверил). Что же касается его, простого булочника Карла Брюнера, то он вовсе не собирается делать ни того, ни другого. Ему в пору печь эрзац-баранки и поставлять в новые бары, которые растут, как грибы, с любезного разрешения русских.

Прощаясь, Карл Брюнер протянул газету, издающуюся оккупационными властями для немцев, и ткнул пальцем в одну из статей.

— Вот тут. Все написано. Прочитай.

Пипке пообещал. Но сейчас ему решительно было не до газет. Все его мысли вертелись вокруг одного — как бы устроиться на работу и прокормить до нового урожая семью. В июле — августе вырастет картошка, которую посадила тут без него каким-то чудом Марта. Тогда можно будет как-то жить. А вот теперь… Как существовать теперь? В кладовках, кроме трех фунтов чечевицы и желудевого кофе, ничего уже не осталось.

Спросив, кто последний, Пипке стал в очередь на прием к русскому начальству. Длинная, загнутая за угол шеренга двигалась совсем незаметно. Желающие получить работу лениво обменивались новостями, расспрашивали, какие где цены на сигареты, конину. И удивительное дело — о только что минувшей войне, о пережитых ужасах почему-то никто не вспоминал; словно люди стыдились того позора, который навлек на их головы Гитлер.

Пипке, скучая, подумал о том, о сем, потом достал из бокового кармана куртки газету. К нему сейчас же подошли двое, потом еще несколько человек.

— Свежая?

— Да.

— Читайте вслух.

Пипке отыскал ту статью, о которой говорил Карл Брюнер, повернулся спиной к ветру и начал вполголоса читать:

— «Продовольственное положение в Берлине и Дрездене. В Берлине, да и на сотни километров вокруг города царит голод. Немцы умирают от истощения. Продуктов нет. Дело в том, что гитлеровцы давали по 180–220 граммов хлеба в день. Жители резали убитых лошадей и ели их мясо…»

— Верно, — проговорил кто-то над ухом. — По двести граммов, да и то с опилками.