Грустный день смеха (Повести и рассказы) - Дубровин Евгений Пантелеевич. Страница 14

Мощный толчок свалил меня на кучу картофеля. Вад кинул картошку в ведро и не попал. Она попала в Диктатора. Тот выругался и кинулся на Вада. Я стал высыпать ведро в кучу, но промахнулся, и вся картошка угодила в спину Диктатора.

— Ах, так, негодяи! — сказал он. — На отца руку поднимать? Пока на коленях не попросите прощения, не получите ни крошки хлеба.

С этими словами он захлопнул тяжелую дубовую дверь. Лязгнул замок. Наша взяла.

— Назло не буду есть до завтрашнего обеда, — сказал Вад. — А ты?

— И я.

— Давай поклянемся.

— Клянусь!

— Клянусь! Ты сильно хочешь?

— Так себе. Знал бы, наелся утром побольше.

— Выдержать запросто можно, только мать будет приставать.

— Наверняка. Будем молчать — и все.

— Ага.

С полчаса мы не разговаривали. В земляных стенах кто-то шевелился.

— Ты о чем думаешь? — спросил я Вада.

— Так… О Нем. Без Него хорошо было.

— Ага. Помнишь, как на пасеку… А в поезде. Вот житуха была.

— Вить…

— Чего?..

— А нельзя мать отговорить?.. Бухгалтер красивее…

— Не. Сейчас ничего не выйдет. Соскучилась она. Всю войну ведь не видела.

— А если на выбор: или он, или мы?

— Бесполезно.

— Тогда давай попросимся к хромому в сыновья.

— Без нее не возьмет.

— Может, дадим дёру тогда?

Я задумался. Удрать куда-нибудь — это здорово, например, на юг, к морю.

— Где будем брать деньги? Не пойдешь же ты воровать?

— А побираться? Знаешь нищего на базаре?

Да, я знал этого нищего. Еще бы мне его не знать. С этим нищим у меня было связано приключение, при воспоминании о котором у меня на душе становится очень нехорошо. Я первый раз по-настоящему узнал, что такое страх.

Это был очень странный нищий. Он сидел на самом бойком месте, у базарных ворот, в черном, довольно чистом костюме, в белой рубашке, при галстуке и ничего не просил. Он просто сидел и провожал каждого глазами. Пожалуй, «глазами» не то слово. Дело в том, что на лице у нищего была надета маска от противогаза, этакая свиная харя с огромными стеклянными глазами и хоботом. Это было настолько непривычное зрелище, что деньги сыпались на колени нищему почти непрерывно. Причем многие даже не читали надписи на дощечке возле него. А надпись была не менее удивительной, чем сам нищий. Вот что там было написано:

Я СЛЕП, ГЛУХ И НЕМ.

ИЗ-ЗА ПОВРЕЖДЕНИЯ КИШЕЧНОГО ТРАКТА ДОКТОР МНЕ СКАЗАЛ:

— НЕ ПЕЙ.

Я МАЛО ЕМ.

НА ВАШИ ДЕНЬГИ Я КОРМЛЮ ДЕТЕЙ.

Этот нищий почему-то сильно интересовал меня. Я подолгу простаивал где-нибудь неподалеку, наблюдая за ним. Я установил, что он действительно слеп и глух (как-то на него чуть не опрокинулся воз с сеном, а он даже не пошевелился), и хоть и провожает каждого «взглядом», но делает это наобум.

Ровно в шесть часов вечера нищий собирал свои пожитки и уходил.

Как-то раз я решил проследить за ним. Я довольно долго шел за нищим по узким улицам городка, держась на. почтительном расстоянии, хотя он не мог ни увидеть, ни услышать меня.

Город кончился, а мы все шли. Начало темнеть. Я уже подумывал, не вернуться ли мне назад, как вдруг нищий исчез. Это случилось неожиданно. Шел человек по дороге, а потом как сквозь землю провалился. Я растерялся. Кругом были заросшие кустарником овраги. Ни одного дома, ни одной живой души. Вдруг я почувствовал за своей спиной движение. Я резко оглянулся и увидел нищего. Он на цыпочках крался ко мне. Это было так невероятно и страшно, что я чуть не упал, а потом припустился бежать и бежал до тех пор, пока не выбился из сил. Вот когда впервые я понял, что такое страх.

Я отомстил нищему-интеллигенту. Я заменил его дощечку. Теперь она читалась так:

Я НЕ СЛЕП, НЕ ГЛУХ, НЕ НЕМ.

ИЗ-ЗА ПОВРЕЖДЕНИЯ КИШЕЧНОГО ТРАКТА Я МНОГО ЕМ.

УРКИ МНЕ СКАЗАЛИ:

— ПЕЙ!

НА ВАШИ ДЕНЬГИ Я КОРМЛЮ ЗЕЛЕНЫХ ЗМЕЙ.

Нищий исчез в тот же день, и больше я его никогда не видел. Я очень долго боялся выходить из дома, так как опасался ответного удара, но его так и не последовало.

После этого стиха за мной прочно укоренилась слава поэта, и на меня приходили смотреть пацаны даже с другого конца города.

Нет, побираться мне не хотелось…

Часа полтора в подвале мы перенесли довольно легко. А потом в голову полезли вкусные вещи. Это самое противное, когда вспоминаются вкусные вещи.

Скоро появилась мать. Я сразу узнал ее шаги.

— Сыночки, идите кушать. Тюря готова.

Я даже зажмурился — так ясно увидел тюрю. С водой, мягким хлебом, постным маслом, луком.

— Хорошая тюря получилась, — пела мать. — Я туда много лука зеленого положила. Надо только попросить у отца прощения.

— Лиса Патрикеевна! — крикнул Вад.

— Какие упрямые… Что вам, трудно попросить прощения? Подумаешь, за уши отодрал. Отец ведь родной.

При напоминании о вчерашнем Вад засопел от злости.

— Пусть Он просит у нас! — крикнул брат. — Не съедим ни крошки!

— Мы официально объявляем голодовку, — сказал я. — Можешь передать это отцу. Мы требуем отмены рабства и возвращения всех демократических свобод. А именно: свободы передвижений, свободы слова, неприкосновенности личности.

— Это я вас избаловала, — сказала мать. — Я виновата. Вас надо еще не так.

Отец освободил нас только вечером. Загремел засов, дверь раскрылась.

— Завтра рано вставать, — сказал отец, вглядываясь в темноту. — Поэтому — ужинать и спать.

Мы вышли во двор, и у меня от свежего воздуха закружилась голова. Над плетнем торчал край огромного красного диска луны, зажигались первые звезды, по всему поселку лаяли собаки. Самое время нагрянуть в колхозный сад… Пацаны, наверно, уже залегли во рву, на краю… Пахнет полынью, чебрецом, впереди что-то шевелится черное — не то ветер раскачивает вишню, не то прячется сторож… Жуткий свист, крики, топот с другого конца сада… ложная атака. А мы тем временем бесшумно крадемся к вишням. Вдруг кто-то бежит, ломится через кусты смородины… Рвем наугад и, зажав в ладони листья и маленькие кислые вишни, мчимся что есть духу в поселок. Сзади собачий лай, далекие выстрелы, яркая ночная луна.

Отец словно прочитал мои мысли. Он крепко взял нас за руки повыше локтей и отвел в дом. В комнате ярко горела лампа, мать хлопотала возле стола. На столе стояла большая миска, полная тюри, возвышался глечик молока и лежала куча печеной румяной картошки.

— Мойте руки — и быстрей за стол, — сказала мать. — Картошка уже простыла.

— Мы объявили голодовку, — напомнил я. — Жестокая, неоправданная расправа, заключение в сырую темницу — все это…

— Хватит ерундой заниматься! Помиритесь с отцом. Отец вас учил уму-разуму. — Мать подтолкнула меня к отцу.

— Возвращаются ли нам демократические свободы?

— Чего? — спросил отец.

— Свобода слова, свобода передвижения… — начал я перечислять, но отец перебил меня:

— Завтра с утра косить лебеду — вот и вся свобода.

— Ну, хватит, опять завелись! — Мать потянула Вада к столу. — Садись, с утра ничего не ел, дурачок. Желудок сморщится.

Вад проглотил слюну.

— Сначала пусть Он извинится, — сказал брат.

— Кто? — не поняла мать.

— Он, — Вад показал на отца пальцем, — что не будет драться.

— Ах ты, щенок! — рявкнул отец и смазал Вада по затылку. — Погоди, я до тебя доберусь. Ты еще ремня как следует не пробовал! Давай, мать, ужинать. Не хотят — не надо! Совсем распустились!

Они сели за стол и стали ужинать. Это было нелегкое зрелище, тем более что мать все время соблазняла нас то тюрей, то картошкой, то молоком. Особенно ее волновало, что у Вада может сморщиться желудок. Мать даже сделала попытку насильно запихать Ваду в рот картошку, ко брат выплюнул ее. Действительно, у Вада просто железная воля.

Остатки ужина мать не стала убирать, а накрыла газетой.

— Может, ночью съедите, — сказала она.

— Жди, — буркнул Вад.

Мы встретились с Вадом возле чашки с тюрей в три часа ночи, самый голодный час суток. Мы сделали вид, что не узнали друг друга. Съели тюрю, выпили молоко и молча разошлись по своим кроватям. Какой с сонных спрос? Сонный человек может сделать что угодно.