Грустный день смеха (Повести и рассказы) - Дубровин Евгений Пантелеевич. Страница 2
И вдруг пролом! В проломе голубело небо и плыли по небу белые облака, а на заднем плане, в огороде, ходило стадо гусей. У Архипа Пантелеевича отродясь не водилось гусей, и он очень удивился, откуда их взялось целое стадо.
Все это: и пролом, сделанный чересчур уж аккуратно, и стадо гусей — было довольно странным обстоятельством, но Архип Пантелеевич так обрадовался возможности не возиться с проклятой калиткой, что не стал особо раздумывать и вломился в пролом правым плечом. В ту же секунду его швырнуло на землю. Архип Пантелеевич озадаченно поднялся.
В проломе по-прежнему голубело небо, плыли облака и ходили гуси.
Архип Пантелеевич выругался, надел упавшую в траву фуражку и опять вломился правым плечом — и вновь очутился на земле.
Архип Пантелеевич озлобился. Ему показалось, что по ту сторону ограды кто-то спрятался и выставляет ему навстречу что-то железное и плоское, может быть, печную заслонку.
«Ну, погоди, гад», — подумал Архип Пантелеевич, разбежался на сей раз как следует и влетел в пролом на страшной скорости. Но зато и назад его швырнуло с не меньшей, а может быть, и большей скоростью, аж до самой дороги, по которой возвращалось домой стадо коз. Козы в панике разбежались.
Архип Пантелеевич на некоторое время впал в забытье. А когда очнулся, то совсем озверел от наглости шутника. На этот раз Архип Пантелеевич решил ворваться в пролом с камнем, что лежал возле дороги. Камень был очень большой и старый, обросший мхом, может быть, даже это был ледниковый валун. Архип Пантелеевич твердо решил покарать наглого шутника, покрепче обхватил камень и уже начал набирать скорость, и, вероятно, этот бросок оказался бы для него последним, если бы его не обхватила сзади соседка, которая следила давно за этой сценой. Соседка симпатизировала Архипу Пантелеевичу, а давным-давно, так давно, что это, казалось, было вчера, когда Архип Пантелеевич ходил лихим кавалеристом, даже любила его…
— Что же ты, дурачок, бьешься в стекло, как петушок неразумный. Зеркало это. Это твоя дура баба зеркало вмазала.
И в самом деле — тетка давно носилась с идеей вмазать в ограду большое зеркало, какое обычно вставляют в шифоньер. Она часто мечтала об этом зеркале, но Архип Пантелеевич не верил в это дело и потому забыл.
— Пусть люди смотрятся, — мечтала тетка. — Пьянчужка, может, на себя глянет — стыдно станет. Да и вообще красиво, когда зеркало на улице стоит.
…И вот вмазала… Неделю ходил с перепугу Архип Пантелеевич трезвый, потирая ушибы, а через неделю опять напился, и все повторилось сначала.
— Убери ты это чертово зеркало, — просила соседка тетку. — Ведь разобьется насмерть твой петух!
Однако тетка лишь упрямо поджимала губы. Ничто не могло заставить ее снять зеркало. Зеркало так и оставалось висеть, только перед приходом Архипа Пантелеевича тетка завешивала его старым мешком.
Несмотря на приверженность Бахусу, Архип Пантелеевич был хорошим человеком, и если Юрику Оленьеву удавалось усыпить его бдительность, то выяснение личности чужого человека в доме кончалось ничем и утром протрезвевший Архип Пантелеевич как ни в чем не бывало гладил племянника по голове и разыскивал для него в карманах штанов липкие, обваленные в махорке конфеты.
За выращивание сельдерея тетка взялась, наверно, из-за курицы-жар-птицы, мчавшейся по крышке сундука с золотым слитком в лапах. Эта курица-жар-птица была живым укором для тетки… Оставалось неясным, почему именно сельдерей должен был сыграть роль золотого слитка и каким образом тетка достала его семена, но факт остается фактом — в один прекрасный момент на огороде зазеленел сельдерей.
Сначала все шло отлично. Сельдерей вымахал огромным, жирным, зеленым. Только одно было плохо: никто не знал, какую часть сельдерея — корни или листья — надо употреблять в пищу. Поэтому продажа сельдерея являлась сплошным риском.
— Шо воно такэ? — спрашивала какая-нибудь хохлушка у Юрика, теребя заскорузлыми пальцами нежные побеги.
— Сельдерей, — отвечал Юрик упавшим голосом, предчувствуя дальнейшие неприятные вопросы.
— В борщ чи так его исты?
— В борщ… и так…
— А ще выбрасывать? Ботву чи корень?
— Ничего, — рисковал Юрик. — Все съедобное.
Последний довод оказывался решающим. Хохлушка брала сельдерей на пробу, а Юрик на следующий день менял место — опасался скандала.
Продажа сельдерея шла туго, за день Юрик реализовывал всего несколько пучков, а остальное выбрасывал в придорожную канаву. Не помогала и стратегическая хитрость, придуманная теткой и применяемая обычно в базарный день, когда в Макеевку съезжалась с окрестных сел масса народа. В этот день тетка приходила на базар вместе с Архипом Пантелеевичем, и они образовывали к Юрику очередь, приценивались, торговались, поднимали большой шум.
— Давай мне двадцать пучков! — кричала тетка. — Наконец-то и к нам стали возить! Откуда, сынок?
— С Дагестана, — отвечал Юрик и нахлобучивал на глаза необъятную кепку Архипа Пантелеевича.
— За добро и денег не жалко, — говорила тетка и лезла под юбку за деньгами.
— На закус хорош, со сметаной, — бормотал Архип Пантелеевич предназначенные для него слова.
Несколько человек обычно поддавались на уловку, но крестьяне — народ осторожный и брали лишь по пучку, на пробу, тут же жевали, плевались, и дальше этого дело не шло.
Юрик Оленьев с кошелкой, в которой лежал уже увядший сельдерей, миновал кирпичную, испещренную выбоинами от осколков и пуль водокачку, прошел чахлый, вытоптанный до блеска сквер у разрушенного бомбой двухэтажного дома и вышел на пустырь, за которым располагался базар.
На пустыре, засыпанном осколками кирпича, битым стеклом, пустыми консервными банками, ржавыми, рваными гильзами снарядов, малышня играла в войну. «Немцы» в продырявленных касках с нарисованными мелом свастиками обороняли «крепость», составленную из железных бочек из-под бензина и солидола, а «наши» в пилотках с настоящими красными звездочками наступали на них, кидая камни и пустые гранаты, у которых были длинные деревянные ручки.
— Бей гадов! — кричали «наши».
— Рус, сдавайся! — отвечали «немцы».
Юрик постоял, наблюдая за пацанами, очень уж не хотелось продавать ненавистный сельдерей, потом побрел по дорожке вдоль забора. Забор был из старых, гнилых досок, он отделял пустырь от базара и всем своим видом наводил уныние. Вдоль забора валялся всякий хлам: тряпки, рваные башмаки, дохлые кошки… На заборе мелом изображалась всякая неприличная ерунда.
И вдруг Юрик остолбенел. Кошелка с сельдереем чуть не выпала из его рук. На серых, унылых, грязных, испещренных ругательствами досках радостно сиял всеми цветами радуги огромный глянцевый квадрат. Юрик уставился на него, не веря своим глазам. Это был плакат. С плаката скалился громадный усатый тигр. Тигр только что проснулся, и сразу было видно, что он голоден, что он еще не завтракал, но полон решимости позавтракать. Его верхняя губа дрожала, голова покачивалась в такт крадущимся шагам: вправо — влево, вверх — вниз, вправо — влево, вверх — вниз, как у игрушечных болванчиков, которых продавал на базаре китаец. Толстые сильные лапы пружинили, каждую секунду готовые прижать огромное тело к земле, чуть помедлить, чуть поиграться, дать хвосту-канату посбивать с метелок трав пыльцу, прижаться к голове ушам, чтобы не бил в них ветер, и вдруг страшным рывком кинуть вперед послушное гигантское тело прямо на добычу, на мягкую, нежную спину добычи, вонзить страшные когти в эту спину и удержать ее, пока пушистые губы не подберутся к шее, к той артерии, которую знают все хищные звери, артерии жизни…
Сзади тигра, на огромном развесистом дереве, таком огромном, что оно охватывало своими ветвями весь плакат (наверное, это был баобаб), сидели две одинаковые макаки в белых воротничках. Они сидели сжавшись, устремив на тигра завороженные, ненормальные глаза, похожие на глаза людей, услышавших свист бомбы, сидели, судорожно вцепившись в коричневый, обросший мхом сук. Кажется, они не перенесут прыжка тигра, сердца их не выдержат, затрепещут судорожно, разорвутся, и безжизненные тела макак свалятся под ноги тигру.