Интервью для Мэри Сью. Раздразнить дракона - Мамаева Надежда. Страница 3

Неужели это и есть голоса тех ангелов, которым по штату положено встречать души? Но если бы они лишь переговаривались… Звуки становились все громче, резче, четче. Наконец раздался смех. Хотя смех — слабо сказано. Ржание — вот точное слово. Прямо как в конюшне: нагло, громко и выразительно.

Ржание повторилось, настойчиво ввинчиваясь в уши, перекрыло все остальные звуки. «Даже мое посмертие — и то отдает дешевой рекламой, в которой все красиво, пока далеко и на картинке. А на поверку…» Я не успела додумать мысль, как почувствовала: внутренности стремятся покинуть меня, причем через горло.

Потом пришло ощущение опоры. Я лежала на чем-то рыхлом, холодном, влажном. Пальцы нащупали стебли склизкой травы.

Где я нашла в себе силы, чтобы, опираясь на руки, чуть приподнять голову? Не знаю. Но меня тут же начало выворачивать. Казалось, вместе с водой из горла выплевывается часть легких, а заодно желудка. Слипшиеся то ли волосы, то ли водоросли будто приклеились к лицу, обвили шею.

Наконец я смогла сделать глубокий вздох. Все тело болело. Я каждой клеточкой чувствовала пульсирующую волну боли и была счастлива. Захотелось безумно рассмеяться: жива.

По ушам вновь ударило лошадиное ржание. Я слепо завертела головой и только сейчас поняла: ничего не вижу. Слышу, ощущаю запахи. Руки чувствуют под пальцами жижу, но я ни черта не вижу.

Так, Сашка, без паники! Прорвешься. У тебя всегда все получалось. Даже поступить в институт без блата. Хотя максимум, что светило девчонке из неблагополучной семьи, — это ПТУ.

Попыталась сесть, чтобы отдышаться.

Шелест. Шелест вокруг при каждом движении, дуновении ветра, даже вдохе. Жужжание. Недалеко фыркнула лошадь, ей вторило ржание второй. Бряцанье железа о железо. Упряжь? И тихий стон.

А потом до меня сквозь запах тины и молодой свежесорванной травы донесся он — с привкусом железа на языке, тошнотворно сладкий, едва уловимый вначале, но все больше забивавшийся в ноздри… запах. Так пахнет страх. Тот, что сродни животной всепоглощающей панике. Он-то и заставил меня вновь видеть.

Как оказалось, глаза мои все время были открыты. Просто в какой-то момент мгла начала принимать очертания, истончаться, прорезаться светом. Я моргнула. Потом еще и еще. Каждый раз, когда веки поднимались, картинка становилась все четче, ярче. А до меня с запозданием начало доходить: не бывает в апреле стрекоз. И рогоз, что по ошибке обыватель зовет камышом, не зеленеет весной так отчаянно, как и кроны деревьев, замеченных невдалеке.

Осторожно вытянула шею, пытаясь разглядеть за колышущимися коричневыми свечками, что вот-вот должны были начать сыпать пухом, где я. Лучше бы я этого не делала.

Меня выкинуло на берег. Вернее, на илистое камышово-остролистное мелководье. Шуршащие невысокие заросли жестких кожистых листьев, витающий над водой полуденный зной, а за ним, на берегу, жуткая в своей статичности картина.

Несколько повозок с впряженными в них лошадьми стояли у берега. Добротно сколоченные борта, деревянные колеса, оглобли, тюки, громоздившиеся на телегах. И все залито кровью. Лошади нервно стригли ушами, нет-нет да раздавалось ржание. Оно казалось вдвойне страшнее, поскольку это были единственные живые звуки среди трех дюжин трупов. Вокруг, да и на самом обозе, лежали люди. Некоторые — в броне, иные — в домотканой одежде. Но и те и другие — утыканные стрелами или зарубленные.

Я ущипнула себя. Потом отчаянно замотала головой, искренне надеясь, что привидевшееся — бред. Я просто здорово приложилась о ствол, или это галлюцинации от недостатка кислорода. Но видение не исчезало. Раздался стон, едва слышимый, но вымораживающий изнутри. Так в мучительном бреду, граничащем с агонией, мог звать только тот, кто отчаянно хотел жить. Так же сильно, как совсем недавно и я.

Инстинкт кричал, что надо бежать как можно быстрее. Не важно — куда. Главное, чтобы подальше отсюда. Тело еще помнило ощущения, когда тебя словно выворачивает наизнанку от осознания того, что все — это твой конец.

Но та часть меня, которая еще могла мыслить, чувствовать, которая и делает человека — человеком, заставила выползти из прибрежных зарослей. На четвереньках, раздвигая головой камыши и остролист, царапая кожу жесткими краями осота, я ползла и волочила за собой неподъемный рюкзак. Едва руки почувствовали дерн вместо ила, встряхнулась, точно мокрый пес. Потом стянула с плеча лямку рюкзачка, некогда миниатюрного и симпатичного, хоть и жутко дешевого по той простой причине, что прежняя хозяйка возжелала от него избавиться. В общем, нас с моим заплечным мешочком свели судьба и сайт покупок подержанных вещей.

Сейчас он упал на траву, а я все так же, на четвереньках (ибо сильно сомневалась, что, если решу распрямиться, двуногая конструкция не грохнется), двинулась на стон.

Саму меня изрядно штормило. Да и если рассуждать логично, ну чем я, полуобморочная, могла помочь тому, кто был нашпигован стрелами и явно отдавал концы? Но это — доводы холодного разума.

Еще оставалось то, что ломало и гнуло все доводы рассудка, — знание. Глубинное понимание: если я развернусь, попробую уйти, не попытаюсь помочь… внутри что-то сломается. Порвется тонкая нить, связывающая все внутри меня воедино. И я уже никогда не буду прежней.

А потерять саму себя сейчас казалось вдвойне страшнее, еще и от осознания того, что телом-то я уже потерялась. Берег, камыши, эта жуткая поляна, обоз с кучей человеческих трупов в старинных одеждах. Стрелы, раны, кровь… — целый чужеродный мир, которого существовать просто не могло. В двадцать первом веке. В цивилизованной стране. Не могло — и точка. Но он был. Существовал. Казался настолько реальным и до дрожи настоящим, что чужеродным элементом в нем оказывалась именно я: в мокрых джинсах, старых кроссовках и несуразной болоньевой куртке.

Другой мир, иной мир… — догадка, от который все внутри начало скручиваться узлом. Но я, переставляя ладони и колени, тащилась вперед, ориентируясь на стон, и гнала, гнала прочь эту сумасшедшую мысль, как и слепней, почуявших во мне новую поживу.

Я нашла его, вернее, ее под одной из телег. Стрела, пробившая насквозь грудь, скорее всего, задела легкое, дала жертве чуть больший срок, чем другим, и сделала кончину мучительнее.

Открытое лицо, пухлые бескровные губы, мутный взор серых глаз — ее можно было бы принять за пацана, одетого в портки и рубаху. Вот только набрякшая от крови ткань четко обрисовывала девичью грудь, да и слетевшая с головы шапка, валявшаяся рядом, не прятала тугой длинной русой косы.

Ее уже стекленеющие глаза увидели меня. Наши взгляды встретились, и я, сама не понимая, как, подползла ближе, нырнула под телегу. И тут умирающая с неожиданной для полутрупа резвостью цепко схватила меня за руку.

Ее губы то ли прошипели, то ли прошептали:

— Meateina, nonitmieresta. — Девушка тяжело сглотнула. Наверняка эти слова выжали из нее последние силы, но она все же продолжила: — Toukneissa. Obesmier.

И пристально посмотрела на меня. Словно через снайперский прицел. Ждала ответа. Я не поняла ни слова, нахмурилась.

— Obesmier, — требовательный взгляд и голос, хотя последний и был невероятно тих.

Я мотнула головой, смахивая слепня, навязчиво нарезавшего круги около меня, а умирающая приняла этот кивок на свой счет. На ее губах вдруг проступила улыбка, словно она сумела передать какую-то эстафету. Черты ее лица разгладились, голова неестественно повернулась в сторону — не иначе мышцы шеи отказали — и девушка собралась преспокойно отбыть в мир иной. Все бы ничего: моя совесть, не сдавшись в плен шкурным инстинктам, осталась при мне, а девушка умерла, судя по лицу, счастливой… Но тут я заметила змею, до этого прикрытую воротом рубахи.

Тугая, в чулке серого узора, обнимавшего ее ажурным плетением. Гадюка? Она текла по шее девушки, шуршала чешуйчатым, нагретым на солнце телом. Ее чуть сплюснутая ромбовидная голова нырнула в ворот рубахи, и я увидела, как медленно поднималась ткань там, где прокладывала себе путь сероузорная, когда скользила по плечу, потом по локтю девушки, чтобы появиться на ее запястье. А дальше… Дальше — была ладонь, что так крепко держала мою руку. Мертвой хваткой держала. Во всех смыслах этого слова.