Покаянный канон: жертвенница - Лавленцев Игорь. Страница 4
Мне оставалось две фаланги указательного пальца до заветного оазиса. Нам было хорошо, ей и мне, мне и девушке. В предвкушении дальнейшего нам было настолько славно, легко и радостно, что желание доставить эту радость партнеру было куда сильнее потребности заполучить ее самому. Нам с ней оставалось совсем немного. Нам оставалось, не торопя ни одно мгновенье, терпеливо продлить пьянящие прикосновения до нежной готовности принять неотвратимые их последствия. Сиюминутно или на годы вперед? Мне и Пат было все равно, для нас важнее было обещание и вера в него, в это обещание. Нам было хорошо, нам оставалось совсем немного, когда послышалась еще не близкая, но тревожно и быстро приближающаяся сирена.
Неожиданно возле самой земли пронесся ветер, сдувая с порыжевшей травы сухую, пахнущую августом пыль. Патти встрепенулась, взгляд ее затуманенных серых глаз прояснился. Она оглянулась по сторонам, в отчаянной медленной судороге свела колени, неловким движением вцепилась в мое запястье, царапая его розовыми коготками, словно прося поддержки и заступничества. Юбку она поправила уже после того, как неподалеку от нас остановились синий мини-вэн «рено» и черный «пежо» лимузинного свойства. Из «пежо» выбежал усатый коротышка и с ходу принялся кричать по-французски на мою бедную, донельзя смущенную девушку. В «рено» сидели ощетинившиеся короткими стволами «узи» семь бравых, сильно смахивающих на наших стриженых отечественных братков секьюрити. Старший, по видимости, из них с никелированной «береттой» в руке приблизился к нам. Но коротышка, опережая его, подскочил к уронившей голову на поджатые острые коленки Патрисии и, грубо дернув за тонкую безвольную руку, поднял ее с земли.
Я было ринулся на защиту Пат, но наткнулся грудью на холодный никелированный ствол. Шеф охраны прокартавил нечто угрожающее и щелкнул предохранителем. Патрисия, грубо влекомая коротышкой к автомобилю, взмахнув руками, будто испуганный слеток — неокрепшими крыльями, всем существом своим ринулась ко мне.
— Не смейте трогать его, остолопы! Тупые выродки! — кричала она, гневно встряхивая светлыми, рассыпающимися волосами.
Но коротышка цепко, словно паук, держал ее за руку. Как видно, это был ее продюсер, менеджер и бог знает, как там еще называют этих отвязных типов.
— Что за безответственность! — визгливо выкрикивал он, увлекая Патти к черному лимузину. — Через двадцать минут тебе выходить на сцену, у тебя двухчасовой концерт! А ты неизвестно где, неизвестно с кем и известно чем занимаешься… Прости! Но у меня нет слов! Когда же ты, черт возьми, повзрослеешь? С кем и в каком виде!
Я безошибочно почувствовал и, видимо, не напрасно, что не одним профессиональным интересом обусловлена такая злоба в заливаемых потом глазах усача.
— Лаврик! Мой милый Лаврик! Будь осторожен, — жалобной скороговоркой роняла Патти, усаживаемая в машину.
Бледные щеки ее подернулись румянцем огорчения, глаза были полны слез.
— Мы встретимся, мой милый, мы обязательно встретимся! Я буду ждать тебя…
Дверцы авто захлопнулись, благородно рявкнули многосильные моторы. И я остался один на берегу нашей реки, уже вовсе не понимая, каким образом я постиг до последнего междометия разговорный французский мадемуазель Каас и ее ужасного директора.
— Прощай, мон амур, — прошептал я вослед огорченно.
Я брел восвояси. Проходя через тот самый, уже упоминавшийся мною мост, поглощенный своим унынием, я вдруг нечаянно толкнул плечом… Да нет, не плечом, до плеча она мне не доставала.
На меня снизу вверх, замерев на растерянном взмахе ресниц, смотрело чудное, восхитительное создание. Чудо состояло в том, что при росте, сложении и наивном испуге в глазах, соответствовавших, по моим представлениям, скромной семикласснице, всеми своими остальными параметрами, свойствами, качествами она положительно убеждала, что ей отнюдь не тринадцать, а, по крайней мере, несколькими годами больше. Нечаянный, но, несомненно, выверенный в своей грациозности жест удивления, тонкий, прекрасно лежащий макияж, изящный неброский маникюр и пара уютно мерцающих камушков на чутких пальчиках, изысканно уложенные волосы, туфельки… Никакая семиклассница в самом необузданном желании подобного совершенства не смогла бы к нему даже приблизиться.
Я вдруг почувствовал, как бывает во сне, что эта женщина-девочка для меня важнее и главнее, чем все патрисии в мире. Возникшее взрывом желание, устремленное на нее, вовсе не животно-физиологическое, но, безусловно, рожденное наивысшим чувством, было явственней и реальней всех моих прежних, когда-либо испытанных желаний. Я мгновенно понял, что именно она, а не кто-то иной, и есть моя судьба, моя жизнь. Тайваньская болтунья разбудила меня, не позволив даже спросить ее имени.
Такие вот двусмысленные посылы возникли в моем изрядно сотрясенном два с половиной месяца назад мозгу. По окну лениво растекались крупные редкие капли. Я взял сигарету, жестяную маленькую коробочку из-под польского паштета, служившую мне пепельницей, и закурил.
Проснулся Миша, сосед по палате, по привычке выговаривая мне за утреннее курение, как, впрочем, и за все последующие, включая сигаретку на ночь. Перекинув через плечо полотенце, сунув под мышки костыли, он поскакал умываться. Одной сигареты для успокоения сердца, возбужденного столь неординарными видениями, показалось мало, и я закурил вторую.
Вернулся Михаил, проскакал к окну, распахнул створку, выпуская из палаты дым в обмен на свежий, как ему представлялось, воздух с берегов оживленной городской магистрали.
— Миша, а на улице дождь.
— Дождь, — подтвердил он.
— Скучно, Мишка.
— Скучно, — согласился он, вздохнув.
— А не попить ли нам сегодня водочки? А, Михайла?
— Что, прямо с утра? — бросил Мишка нейтрально.
— А то, чай, не менеджеры какие, яппи их мать. Ты видеопират знатный, я писатель мала-мала, богема, мать твою. Отчего бы нам и не выпить с утра? Да и что это за утро? Не утро это вовсе, а незнамо что.
— Небось скажешь, и бежать мне? — скорее констатировал, нежели спросил он.
— Ну, само собой, — согласился я. — А по дороге скажи Любашке, что я зову. Постараюсь насчет завтрака, не манкой же закусывать.
— Сколько? — коротко спросил Миша.
— Да покуда парочку.
Я отдал Мишке деньги.
— Возьму три, — рассудил Мишка, вставая на костыли. — А то потом бежать будет неохота.
Оставшись один, я вновь переживал свой сон, небезосновательно предполагая, что это дело займет меня еще на неопределенно долгое время. Это было мое первое, не отвлеченно нейтральное, а конкретно направленное общение с женщиной за последнее время. Вероятно, я выздоравливал. Долгие дни, недели до этого я даже во сне не позволял дщерям Евы тревожить меня, приближаться ко мне более чем на полметра. И на тебе, выносил, разродился. И каким образом! Словно и не сон это вовсе, не видывал я прежде таких снов.
Нет, не по содержанию. Бабы, естественно, снились мне и прежде, а в юности либидоустремленной — так и вовсе в предостаточном количестве и качестве разнообразном. Но то были сны, черт возьми! Сны, и только! Не оставляющие ни малейших следов реальности через миг после пробуждения, если не брать во внимание неиссякаемый фонтан отроческих поллюций.
Но этот… Может быть, такими они и бывают, вещие, указывающие на некие грядущие события сны.
Вошла Любашка, сменная санитарка, дама совершенно неопределенного возраста и убеждений.
— Любаша, к чему бабы снятся?
— К бабам, — ответила она просто и, в общем-то, логично.
На самом деле она ответила еще проще и конкретнее, обозначая своим ответом не предмет, а скорее действие в отношении предмета.
— Сколько без бабы-то лежишь, вот они тебе и снятся. Хочешь, я тебе дам, если сможешь, конечно, — сказала Любаша и от души рассмеялась своей шутке.
— Тебя не хочу, — признался я. — А потому и не смогу. Я тебя, пожалуй, по-другому попользую. А?
— Это как? — насторожилась Люба.
— Поджарь закусочки, Любаня. Возьми там, в холодильнике, пяток яиц и колбаски в пакете. Уважь болезных.