Лицом к лицу - Айтматов Чингиз Торекулович. Страница 10
Если Исмаил запаздывал почему-либо, — иногда он долго выжидал, чтобы во всех домах погасли окна, чтобы ни с кем не столкнуться невзначай, — то и Сейде оставалась ждать его за сараем терпеливо и верно и все время думала думу свою, изливала небесным светилам свою молитву. Эти размышления и много других мыслей прерывались лишь тогда, когда, наконец, Исмаил возникал поодаль в темноте. Сейде подходила к нему, холодная, намерзшаяся, позабыв обо всем, о чем только что думала, и уводила его домой… А на рассвете он снова исчезал. Пусть на короткое время, но были вместе…
Обстирывать его было не трудно, но сушить мужнины рубахи и штаны во дворе Сейде не решалась. Вдруг кто-нибудь заглянет и спросит — что тогда сказать? И потому выстиранное белье сушила у очага старая Бексаат. Терпеливо и долго держала она по ночам у тлеющих огней мокрую стирку.
И вот однажды, сидя у очага с просушкой на слабеющих старческих руках, заплакала она тихо и сказала, обращаясь к снохе:
— Сейде, все хочу сказать тебе — что-то у меня внутри, болезнь какая-то нехорошая. Все время боль в боку, как камень давит. Сплю — давит камень, хожу — давит. Чувствую, силы уходят.
— А что же ты молчала? И давно? — Сейде теперь только убедилась, как сильно сдала старуха, как померкли глаза, и поняла, чего той стоило молча, безропотно сносить снедающий изнутри недуг. И ей стало не по себе. — А я и не замечала, — сказала Сейде виновато. — Надо же что-то делать, если так.
— А что делать? Ты только Исмаилу ничего не говори. Только ему ничего не говори. Сама понимаешь. Не надо. Потому я и молчала. Не до меня ему.
— Ну, как же так? Надо ведь что-то делать!
— Да я не об этом, доченька. Есть другая боль, которую я с собой не унесу. Моя боль, что внутри, уйдет со мной. Но, как подумаю, что будет с вами, как же жить, сколько можно терпеть и ему, и тебе такую жизнь, что глаз нигде не поднять… — и она расплакалась, еще больше комкая в руках полусухое белье и, всхлипывая, дергаясь худыми выступающими плечами, продолжала срывающимся то и дело на плач голосом:
— Ведь человек не может жить без людей. Он потому и человек, что с людьми. И его, единственного моего, жалко, не могу пересилить; если женщина змею родит, то и змея для нее своя плоть, как своя печень, не отделишь от себя. А он для меня все, ради чего жила на свете. Мне ли тебе рассказывать. Ты сама уже мать. И вот хочу тебе сказать, только ты мужу ничего не говори, ни слова. А перед этим вот что. Ты для меня, Сейде, ближе всех на свете, буду умирать — буду Бога молить о твоем счастье и больше ни о чем. И скажу Богу, что всем довольна. И скажу, что и на том свете буду просить только об одном. Вот и думаю, часом, за что нам такое наказание? Сама знаешь, родом мы не здешние, хотя для здешних свои люди давно. Передвинулись мы сюда потому, что как ни рожу, так помирает дитя. Слаб был здоровьем мой хозяин-то, как, сюда передвинулись, совсем хворым стал. И не знаю, что мы выиграли. А до этого троих младенцев похоронили. Ну так вот, а я на сносях твоим Исмаилом, четвертый он у меня. А мой-то муж и говорит: не везет нам здесь, дети мрут, давай переберемся в соседний аил, дальняя родня там, вроде, есть. А я так уж боялась: а если и этот помрет… Готова была хоть на край света. И переехали мы тогда сюда. Сынок народился и вроде зажили, а муж мой — все хуже и хуже ему со здоровьем. Кашлял сильно, легкими страдал. И через пять лет он умер. И осталась я одна с пятилетним сыночком. И тогда после поминок приехали мои братья, ты их не знаешь, ты их никогда не видела.
— Слышала, знаю. Сама как-то говорила. В Чаткал они подались, — подсказала Сейде.
— Верно, верно. Я же тебя сама предупредила, чтобы ты об этом никому не говорила. А братья мои были люди крепкие, работящие. Приехали и говорят, мол, давай мы тебя к себе поближе переселим, что тут одна вдовствуешь с сынком. Ты еще не старая. А вдруг да нового мужа найдешь. Всякое бывает. Здесь ты одна, а при братьях вернее будет, если кто надумает свататься. Переезжай, мы тебе поможем, а там как судьба… А я им говорю: спасибо, братья мои. Вы старшие, я младшая. Послушалась бы вас, да дайте срок. Годовщину покойника отмечу здесь, где он похоронен, как и полагается, а там видно будет. Скажете: «Приезжай» — так мы с сыноч-ком подадимся к вам поближе. Да, Сейде, сношенька моя, был такой разговор с братьями моими — с Усенкулом и Арыном. А через год, после поминок, пока я думала да собиралась, начали народ кулачить. Ну, и тут уж им не до нас было. Оба мои брата — Усенкул и Арын догадались вовремя оседлать коней да махнуть за перевал, в самый Чаткал. А с ними и семьи перекинулись туда же. Ну, и осели там, стали тамошними жителями. В тех Чаткальсих горах только летом на один месяц открывается перевал, верхом или пешком если, а в другое время туда только птица разве может пролететь, да и то замерзнет на лету, пока одолеет те хребты да горы. Вот они туда и ушли, чтобы с глаз долой. Сама-то я там никогда не бывала, но сказывали люди…
Задумавшись, старуха Бексаат примолкла, поправила обгоревшей кочерыжкой кизячные угли в очаге, снова принялась просушивать рубаху сына, держа ее над жаром. Глаза ее были сухи, выплакалась, должно быть. «Боже, только бы она не померла, — со страхом подумала Сейде, глянув на ее бледное, изможденное лицо. Совсем неважно выглядела свекровь — как полуживой кузнечик, замерзший на тропке по осенней поре. — Только бы была жива. Как-то мне будет тогда одной?»
И тут ее осенила какая-то смутная догадка, но настолько неопределенная, что она и не стала додумывать ту мысль до конца, а лишь спросила старуху:
— Так что, эне, что ты хотела сказать — о Чаткале ты говорила?
— А то, вот что сказываю, — ответила та. — Так вот, братья мои подались с семьями в самый Чаткал. Как в воду глядели. В тех далеких горах никто никому не власть. Горы там всему власть: сумеешь прижиться, скотом обзавестись — выживешь, не сумеешь — никто не виноват: иди дальше, к узбекам спустишься с гор. Братья снялись да ушли — или выжить, или с концом, а дома их соседи, те, что победнее, разорили дотла. Да только проку никакого не видели, хоть и награби-ли. А потом голод нагрянул. Ну, а перед этим мало-мальски хозяйственных людей всех покулачи-ли тогда. По всем аилам как метлой прошлись. Многие так и сгинули в Сибири. А мои братья уцелели. Больше мы не виделись, правда. Говорят, и там они корни пустили, зажили неплохо. Перед самой войной, помнишь, летом, когда на базар ездили на станцию, там ко мне подходил один человек, лицо у него черное, а сам из здешних был когда-то, тоже в кулаки был прописан? Ну, так вот, приветы передал от братьев. Правда, разговаривали мы не долго. Пока ты с мужем платок выбирала себе, а мы говорили, рассказал он, что братья — Усенкул и Арын — живы-здоровы. Правда, постарели. Там они теперь чаткальские аксакалы. А живут вроде неплохо. Я тоже приветы передала. И сказала, что сына женила, что невестка у нас, это я про тебя.
— Ну и что? Ты к чему все это, эне?
— Да к чему? А к тому, что думаю я вот над судьбой своей, над жизнью вашей. Ведь вроде все обошлось. Когда братья в Чаткал ушли, осталась я одна. И одолела судьбу, как бы трудно ни было. В колхозе работала. Сына вырастила. Трактористом он стал. Зарабатывал неплохо. И ты тут, свет мой, пришла в наш дом. И вроде наладилась жизнь, а тут война! А дальше тебе известно. Вот и думаю, сколько же можно страдать, всю жизнь судьба против нас. То дети умирали, муж умер, братьев раскулачили, в колхозе от зари до зари работала, теперь стара и больна. Но страшнее всего война, а сын несчастный в бегах, и проклясть его не могу, не он затеял эту войну, не хочет он погибать, и ты мыкаешь теперь горе, и ребеночек ваш, внучонок мой, спит, как птенчик, а что будет с ним? И никто не должен знать, и все надо скрывать…
— Это все верно, — тяжко вздохнула Сейде, перебирая при свете лампы чашку зерна на помол. — Что ж, значит, мы с тобой такие горемычные. Ну, мы-то как-нибудь дома сидим, в тепле. А каково ему, в пещере? Огня не зажги, особенно ночью, чтобы кто не заметил. Сама знаешь, он ведь не очень разговорчивый, мужики все такие, при себе держат мысли. А недавно, я уж не стала тебе пересказывать, говорит: иду по полю — и вспомнил, что это то самое поле, где он первый раз на тракторе землю пахал. Говорит, с трактора слезать не хотел, работа кипела, и думалось ему тогда, что всю жизнь бы только и пахал, чтобы хлеб сеять… А теперь шел по тому же полю, как мышь — то ли сверху птица сцапает, то ли сбоку зверь придавит. Да, так и говорит.