Алина: светская львица - Бондаренко Валерий Вениаминович. Страница 12

Зато на столике возле широкой тахты Алина увидела стройный высокий золотисто-синий кувшин с длинным шнуром, кончавшимся пестрой трубкой. Алина смутилась: кальян казался ей принадлежностью скорей мужчины…

— Этот уголок один я отвоевала у Бришки, — сказала Самойлова, ложась на тахту и берясь за кальян. — Он все отделывает мне здесь в античном вкусе, безумец. Но в комнате, где я бываю чаще всего, я хочу, чтобы пахло дремучим Средневековьем. Взгляните, вон там — гербы Колонна, а здесь — Висконти. Все же предки…

Алину позабавило такое бахвальство. И так ведь известно всем, что дед Жюли — сам граф Литта. Впрочем, что-то стесняло ее, — только Алина понять не могла, что же именно…

— Среди этаких шпалер пить можно только вино, — тотчас сказала Жюли. — Я не предлагаю кальян вам — это дело привычки. Но вот вино! У меня есть одно превосходное, еще восемьсот четвертого года…

Они пили черное, приторное вино, пили совсем немного, но Алине вдруг стало легко и необычайно весело.

— Покажите же дом! — вскричала она.

— Ах, после…

— Тогда погадайте еще, Жюли! Для вас не секрет все, что случилось со мной; и все случилось, как предсказали вы!

— Вот новости! Я и так преотлично помню вашу ладонь. А впрочем…

Алина тотчас же протянула руку. Зачем-то сердце ее запрыгало, когда черные локоны Жюли коснулись ее запястья.

— Все верно, — сказала Жюли, подняв наконец голову и очень довольная. — Пойдемте, я покажу вам дом!

Они вышли в соседнюю залу, ярко освещенную рядами светильников по стенам. И стены со сценами вакханалии, и светильники в виде корзин с фруктами и цветами, — все дышало римскою древностью. Казалось, массивные низкие двери, сплошь покрытые мозаикою и бронзой, сейчас распахнутся и в зал войдут вереницы стройных рабов с блюдами разной снеди на головах.

Но нет, — за этой дверью открылась воздушная розовая ротонда с фонтаном. Темный от времени мраморный фавн грациозно-бесстыже замер, подняв копыто среди тонких радостных струек…

Жюли водила Алину по анфиладам, взявши ее за талию. За каждой дверью таился уголок древних Помпей, чудесно воскресший. Словно далекое щедрое солнце заливало эти кудрявые мраморные головы, эти беззаботные лица, эти неправдоподобно стройные торсы. Только камины, печи да тяжелые шторы на окнах были досадной уступкой русской зиме.

Алину удивило, однако, что им не встретилось ничего, хотя бы отдаленно похожего на бальную залу.

«Где же танцуют здесь?» — подумалось ей, и Жюли, словно бы угадав, сказала лениво, томно:

— Здесь все устроено для меня одной. Балов давать я не буду, да и не съедутся наши дамы ко мне, — царя побоятся. Итак, этот дом — шкатулка для моего эгоизма!

Она сказала, что жить свободно можно только в Италии и в Париже и что скоро она туда уедет.

— Хотите ли, вместе поедем?

— Я замужем, несвободна…

— Нужды нет! — улыбнулась Самойлова. — Вас ждет в жизни еще слишком многое и помимо брака…

— Что же именно, дорогая Жюли?

— Не искушайте, не искушайте! Боюсь: вдруг сглажу?..

Они расстались уж за полночь, перейдя, конечно, на «ты».

Глава четырнадцатая

Прошла неделя. Никто не знал, что отвергнутая светом (или той его частью, которую составляли близкие ко двору люди) графиня Жюли стала закадычной подругой Алины. Самойлова выезжала тогда редко, но и встретясь в какой-нибудь из гостиных, обе ничем не обнаруживали свою приязнь. Зато четыре из семи вечеров они провели вместе, и что это были за вечера! Пред Алиной явилась иная, чудная картина мира. Одним язвительно-точным словом Жюли раскрывала ей подноготную многих известных людей и светских — на поверхностный взгляд таких ровных — отношений.

— Что эта Мэри твоя, как не надменная кукла? Кривляка, которая выгодно выйдет однажды замуж и, если не погибнет рано в родах, умрет грозной для всех старой ханжой со множеством приключений в прошлом. Ах, наши дамы все таковы! Наши мужчины в молодости повесничают, а к сорока годам это уже ни на что не годные старики. Как раз в этом возрасте они обычно и женятся почти на пятнадцатилетних. Обновляют чувства себе еще года на полтора и затем затухают уже навек. Жены их в полном забвении становятся ханжами или заводят себе любовника. Любовник, вертопрах двадцатилетний, хвастается (хотя бы перед собой) «падением» дамы из общества. На самом-то деле ему куда как довольно танцорки или горничной, боже мой! Да вот хотя бы и Пушкин…

— Пушкин? Который?

— Наш великий поэт. Его молодость всем известна. В тридцать он женится на девушке осьмнадцатилетней, — он, не раз и не два переболевший гонореей! Он безрассудно страстно, вполне пиитически ищет ее руки, хотя ясно как день, что у него нет средств, у нее нет чувств и что с ее красотой и с его известностью их ждут в свете одни соблазны. Уже через два года он изменяет ей, однако ж ревнуя ее к любому взгляду, к любой улыбке, обращенным ею к человеку, имя которого она вряд ли помнит…

— Говорят, она неумна… — заметила Алина.

— Она неумна?.. Впрочем, возможно. Она между тем скромна, слишком скромна, эта его мадонна! Поверь мне: брак с таким человеком был странен ей. Муж едва ли ее не пугал своей внешностью безобразной и этой пылкостью неуемной… Я же вижу, что в душе она холодна как лед. Ее мать, пьяница и почти сумасшедшая, отдавалась чуть не при ней лакеям! Вот и представь, что может испытывать к любви мадам Пушкина, кроме, может быть, отвращения…

— А между тем это не так, Жюли! Неделю назад я услышала разговор, который…

— Д’Антес? — тотчас перебила ее Жюли, прищурясь.

— Нет, этот отец его…

— Или любовник. Так о чем, бишь, они болтали?

Алина вкратце пересказала.

— Бедняжка! — вздохнула Жюли. — Итак, она его все же любит…

— Кого же? Д’Антеса? Но он пустейший малый, совсем не способный на чувство!

— Как видишь, способный!.. Он предлагал ей бежать, предлагал ей руку, отверг эту Мэри, — глаза Самойловой заблестели.

— Это она ему отказала, — перебила ее Алина.

— Поверь, только по небрежности его, а небрежность-то от любви к другой. Как странно! А впрочем, барону, кажется, двадцать пять…

— И танцорки уж мало ему, — ехидно возразила Алина. Ее задело, что д’Антес способен на чувство.

Самойлова сжалилась над подругой, улыбнулась совсем простодушно. Сказала:

— Он пылкий, как все французы… Увлечься, пожалуй, может.

— Но и она не лед вовсе…

— Муж раззадорил ее за пять-то лет… Только разве нам, женщинам, одно это нужно? О нет! Она тронута самоотверженностью такого чувства!

— И только?

— Мы не знаем себя. Нам кажется: вот в нас одно лишь сочувствие, а это любовь до гроба. Зато пылкая страсть испаряется вдруг мгновенно! Все это истины пошлые, может быть, но под ними струятся слезы…

От Жюли она вернулась поздно. Весь вечер говорили о дядюшке, о Базиле. Алина открыла ей эту тайну. Но Жюли сказала, что для нее она вовсе не новость, что весь свет знает месье Уварова с самой интимной его стороны и что уже с год в обществе бродит эпиграмма Пушкина на него и на князя Дондукова-Корсакова, первого друга дядюшки.

— Он зол на весь мир за свой грех и позор, дражайший твой дядюшка, — однако без греха жить ему не получится, — смеясь, заключила Жюли. — Хотя кто ж виноват, что ему так лучше? Однако дядюшка твой мстителен, аки бес. Пушкин с огнем играет…

То же год назад сказала Мэри!

Итак, к себе Алина вернулась уж за полночь. По всему дому горело лишь три окна, в кабинете дядюшки и в библиотеке. Чья-то карета ждала у подъезда.

Раздевая ее, Глаша между прочим вздором сказала, что к дядюшке явился «важный такой господин, только уж больно склизкий», что они заперлись у дядюшки и что Базиль сейчас вместе с ними.

Сердце у Алины так и зашлось, — увы, уже только от любопытства! Оставшись одна, она запахнулась в халат и, рискуя встретиться с какой-нибудь чудовищной крысой, пошла на черную лестницу.