Заслон (Роман) - Антонова Любовь Владимировна. Страница 22
Мальчишка лежит на кружевной подушке голый. Мальчишка в штанишках ест малину. Мальчишка качается на качелях. Мальчишка учит уроки, целует ручку дамы, делает гимнастику. Мальчишка хмурится. Мальчишка плачет. Но чаще, гораздо чаще, он смеется. Смеется с ранцем за плечами, смеется с ружьем в руках и болтающейся на поясе убитой птицей, смеется в обнимку с друзьями. Их лица знакомы Алеше. Он вгляделся: да, ошибки быть не может, один из этих друзей — Венька Гамберг! А на обороте такая странная надпись. Ой, как нехорошо! И, не раздумывая больше, он взял фотографию и спрятал ее в карман.
Обычно тихого поселка Керби было теперь не узнать. Над полноводной Амгунью впритык лепились шалаши, к ним жались пестрые палатки из толстых шалей и лоскутных одеял. Дымили костры, над ними булькало в котелках варево. Переругивались женщины. Хныкали ребятишки. Умильно заглядывая в глаза, выпрашивали подачку пушистые лайки.
Только что подошел шатавшийся где-то по тайге отряд Вольного. Рослые, пропеченные солнцем парни проваживали тощих копей. Кашевар полоскал в ведерке пшено для кулеша. Его подручные рушили для костра чей-то плетень. Гармонист, привалившись спиной к облупленной березе, нехотя наигрывал «Подгорную». Две-три беженки, не отходя от своих временных жилищ, визгливо на весь лагерь вопрошали:
— Да иде же он есть, тот Тряпицын? Ждем-пождем, все жданки прождали.
Вольный — коренастый крепыш, несмотря на жару, обтянутый, как панцирем, кожаными штанами и курткой, — хлопая по сапогу плетеной нагайкой, удивился:
— Вот те и раз! Да неужто его все нету?!
— Разуй глазыньки да погляди! Школа котору неделю пустая стоит, того штаба дожидается. А мы тут с дитенками, как тая скотиняка!
Вольный не стал больше слушать. Все так же похлопывая по начищенному сапогу нагайкой, он не спеша направился к школе. Саня Бородкин преградил ему путь:
— Не пустого любопытства ради спрашивают. Где может быть Тряпицын?
— А леший его ведает! Ты бы взял человек с пяток да в розыск. А, как ты на это смотришь?
— Куда и на чем?
— Часть моих хлопцев на моторе подъехала. Больные там, амуниция, имущество, одним словом.
— А медикаменты там есть? — думая о своем, спросил Саня.
Анархист замялся, заморгал короткими, выгоревшими ресницами:
— Во, во!.. Целая аптека: капельки разные, спирт…
Забитая грузом «Анна» стояла в протоке. Прежде чем убрали сходни, люди Вольного сволокли на берег ящики с бутылями и спрятали в кустах. Проводив буксир, анархист вернулся к отряду. Скинув рубахи, уселись ужинать прямо на земле.
Кулеш получился наваристый. В нем попадалась и добытая неведомыми путями поросятина, и куриная ножка. Неразведенный спирт хлестали из эмалированных кружек, вкруговую. Поев, попив, стали забавляться песнями.
Пели про объятого думой Ермака, про расписные Стеньки Разина челны и калинушку. Охрипнув, полезли в Амгунь купаться.
В черной воде дробились звезды. Их ловили руками. Хватали друг друга за волосатые ноги, в шутку топили. Свист, хохот и отборная матерщина не умолкали до зари. Утром троих недосчитались, — видно, утопли спьяну — горевать не стали, даже посмеялись: «Поехали разгораживать заезки». Веселье шло и весь следующий день. К вечеру надумали идти на радиостанцию, объявлять Японии войну.
Начальник радиостанции Тихомиров встретил незваных гостей сурово. Велел идти проспаться: «Дурь тогда сама из головы уйдет». Его взяли за грудки. Тихомириха, женщина спокойная, рассудительная — в Керби ее все любили как опытную акушерку — бросилась с ухватом вызволять мужа. Ее сбили с ног, заломили руки. Оглушив начальника радиостанции, его вместе с истерзанной женой бросили в реку. Они сразу же пошли ко дну. Пьяный разгул продолжался.
«Анна» поднялась по Амгуни верст на полтораста. Заходили в тунгусские стойбища и русские деревни. Всюду был один ответ: «Тряпицына видом не видывали, слыхом не слыхивали». Пришлось вернуться в Керби ни с чем.
Отряд Вольного бесчинствовал по-прежнему. Отбирали у жителей одежду, обменивали лошадей. Вваливались в балаганы и сараюшки — приставали к женщинам. Беженки слезно молили Бородкина избавить их от опасного соседства. Отправить женщин не представлялось возможным. Вольный со своим отрядом уходить из Керби не собирался. Опухший от беспробудного пьянства, тупо соображая, он требовал беспрекословного подчинения. Избегая с ним открытой ссоры, Саня и Гриша вылавливали в живом человеческом потоке ребят из Социалистического Союза Молодежи и пытались наладить охрану лагеря. И они предотвратили много горя и слез, эти первые народные дружины.
В эти дни вынужденного и тревожного безделья молодые горожане самозабвенно полюбили приамгуньскую тайгу. Она начиналась сразу же за береговой полосой. Кудрявились плакучие ивы. Теснились густо заплетенные цепкими лианами гибкие дикие яблони. Высоко поднимали серебристые головы трепетные осины. Прямые и звонкие, устремлялись ввысь могучие лиственницы. Светлым, девичьим хороводом кружили у чистых полян березы.
От крика, от слез, от неустроенности бытия молодежь спасалась «на природе». И она, с каждым днем становясь все щедрее и ярче, творила чудеса: девушки расцветали на глазах, юноши крепчали телом и духом. А великая чародейка-любовь нашептывала: «Это навечно — от таежного бездорожья столбовая дорога вместе, на всю остатнюю жизнь».
Вечером 3 июля в Керби пришли пароходы «Муром» и «Амгунец». В окружении шумной свиты на берег сошли Лебедева и Тряпицын, но вскоре вернулись обратно.
Глухие, просачивавшиеся стороной слухи подтвердились: Николаевск развеялся пеплом. Упрямые старики и старухи, не пожелавшие уйти со всеми, в последнюю минуту были вывезены в тунгусские стойбища. Снова плакали и ломали руки женщины: где искать обездоленных близких, если нет обратного пути, а впереди такие места, куда и ворон костей не заносил.
Осунувшийся, то и дело покашливающий Харитонов (он приехал на «Муроме») с гневом рассказывал о злоключениях, невольным свидетелем которых он стал:
— Добрался я до Николаевска в ночь под первое июня. Город в огне. Кинулся к Тряпицыну. Он меня слушать не стал. «До Керби ли, говорит, теперь. Скоро буду там. Разберусь на месте, почему задержка с отправкой. Сейчас у меня забота другая: проскочили ли в устье Амгуни наши суда, не напоролись ли на японцев. Будем пробиваться на Амгунь вьюком, а там поднимемся вверх пароходом и решим все сообща».
Рассуждение как будто дельное. Сели мы на коней. Отступили с последним отрядом в тайгу. Далее получилось как в сказке: «Скоро сказывается, да не скоро делается». Бродили мы по тайге без дорог и троп. Лошади падали от бескормицы. Выбившись из сил, питались мы той кониной. В отряде уже ропот, а от Тряпицына ни доброго слова. Одержимый, да и только… Думали, и конец там примем. Глазам своим не поверили, как вышли на Чуринскую резиденцию, в районе Орских приисков. Вот это отмахали! Комаров встретил нас, как родных. Накормил. Обогрел. Помылись в баньке. Это ли не счастье? С жильем там хорошо: датчане и американцы, как уезжали, не порушили ничего. Провианта вволю. Решили денек-другой передохнуть.
Вечерком позвали нас к Комаровым. Дуся, как всегда, ведь вы ее знаете, с пирогами. Лебедева отговорилась головной болью, не пришла. Тряпицын здорово захмелел тогда. Тормоза сдали, тут он и раскрыл свои карты: «Что мне, говорит, Благовещенск! Пустая затея — две тысячи верст проехать да из чужих рук киселя хлебать». — И знай подливает себе вина, благо, никто ему не перечит.
Анатолий все хмурился, а потом и сказал: «Зря ты мою родину хаешь! Воли там тебе такой, конечно, не будет. Там хоть и привечают буфер, но большевики у власти стоят, да какие! Многие вступили в партию еще в начале века, все прошли — и тюрьмы, и царские ссылки, и „вагоны смерти“. Ты со своей платформой перед ними желторотый воробей. А податься-то тебе больше некуда!»
«Знаю, — отвечает Тряпицын, — знаю, что станут они меня в свою веру обращать. Только и мы не лыком шиты! Птица я вольная, да стреляная, в пороховом и прочих дымах прокопченная. Вот так-то, друг мой сердечный!»