Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946) - Дибольд Ганс. Страница 5
Когда приехал патологоанатом, трупы были извлечены из земли и оттаяны. Были вырыты бункеры, обшиты досками и подготовлены для проведения патолого-анатомических вскрытий. Вот что они показали.
Под кожей и вокруг внутренних органов не было обнаружено даже следов жировой ткани. Кишки были заполнены студенистой жидкостью. Наблюдалось малокровие всех внутренних органов. Костный мозг утратил свою красно-желтую окраску, превратившись в стекловидную желеобразную массу. Типичной находкой был венозный застой в печени, сердце было бурым и уменьшенным в размерах при расширении полостей правого желудочка и правого предсердия.
Непосредственной причиной смерти, видимо, было это расширение правых камер сердца. Основными жалобами были: голод, истощение и отсутствие возможности согреться.
Много позже нам снова пришлось наблюдать дилатацию правых камер сердца — у мертвых и у живых. Мы не без горечи называли эту находку «сердцем 6-й армии».
После того как патологоанатом закончил свою работу, было созвано совещание дивизионных врачей, на котором обсуждали результаты вскрытий. На этом совещании я делал доклад, в котором пришел к следующим выводам: в мирное время слабость правого желудочка является причиной смерти пожилых людей, в Сталинграде же эта слабость стала причиной смерти молодых солдат, организмы которых преждевременно состарились в ужасающих условиях существования.
На том совещании я в последний раз видел моих дорогих венских коллег — доктора Штигелеккера и доктора Керна. Первый был убит бомбой на аэродроме в Питомнике, а второй осколком снаряда на высотах Россошки.
Пока все наши раненые в подвале были живы. Мы не могли судить, сколько жизненных сил у них осталось и какой срок был им отпущен судьбой. Не было ни одного здорового человека, с которым мы могли бы сравнить их состояние. Организмы всех наших пациентов были поражены теми же недугами, что и организмы их умерших товарищей, только в меньшей степени. Мы не имели ни малейшего представления, что с ними будет.
Перед нами маячил медленно приближавшийся призрак эпидемии. Правда, вскоре мне пришлось изолировать в переходе одного больного сыпным тифом, он бредил, рвался, пытался встать, создавая невыносимые условия для своих товарищей. В осыпавшейся галерее лежали два танкиста, страдавшие дифтерией с поражением глотки и гортани. Оба стоически переносили болезнь. Большинство раненых, однако, лежали тихие и безучастные. Им требовались горячий чай, еда и перевязки. Они не знали, что произойдет с ними в самое ближайшее время, и поэтому ориентировались не в днях, а в часах. Мигающая керосиновая лампа была здесь единственным источником света, и раненые потеряли всякое представление о смене дня и ночи. Обмороженные страдали от невыносимых болей, им надо было срочно менять повязки. Нагноения требовали небольших хирургических вмешательств. Рана на голове нашего переводчика Ранке стала сильно кровоточить. Доктор Маркштейн, у которого не было самых необходимых инструментов, очень долго не мог остановить кровотечение.
Ранке был берлинцем, но начальную школу окончил в Петербурге и хорошо говорил по-русски. В Гончаре мы перевели его в центральный медпункт. Там, из-за тяжести состояния, его поместили в отделение черепных ранений; когда госпиталь переводили, Ранке, как нетранспортабельного, оставили на месте с несколькими другими солдатами. Гончарский госпиталь был первым, который мы не смогли полностью эвакуировать. Следующей ночью мы направились в Гумрак. Вдруг в темноте впереди нас мы заметили долговязую фигуру с перевязанной головой, одиноко бредущую в снегу. Это был Ранке, которому судьба уготовила настоящее приключение. «Я лежал в бункере, когда вдруг услышал выстрелы и крики. Потом в подвал ворвались русские. Они очень удивились моему знанию русского языка и отвели к комиссару. Этот человек приказал накормить меня и отправил через линию фронта — требовать сдачи в плен».
Мы взяли Ранке с собой и теперь не могли справиться с его кровотечением. Плотная давящая повязка оказалась в конце концов более эффективной, чем попытки перевязать кровоточащие сосуды и ушить рану. Едва мы справились с кровотечением Ранке, как один из раненых начал жаловаться на усилившуюся одышку. Он был ранен в грудную клетку, и теперь у него начался закрытый пневмоторакс, грозивший сжать легкое. Мы сделали разрезы, освободили легкое, дыхание выровнялось. Оба они — и Ранке и тот солдат — впоследствии выздоровели.
Все это нам приходилось делать на пространстве в семь квадратных метров при неверном свете керосиновой лампы и практически без воды. Тем не менее мы справились.
Время от времени к нам приходили русские. Они только качали головой при виде нашего бедственного положения и абсолютно антисанитарных условий. Никогда не забуду этих первых посетителей. Один русский был майор, седеющий блондин с аккуратно подстриженными волосами, темными бровями, курносым носом и решительным подбородком. Он по-отечески ободрил нас добрыми словами. Тогда я впервые встретился с искренним и добрым отношением русских, с отношением, с которым впоследствии нам приходилось сталкиваться очень часто.
Правда, на следующее утро наш переводчик Хаси, который ходил за водой во двор, вбежал в подвал и, заикаясь, объявил: «Сегодня всех нас убьют. Какой-то немецкий офицер стрелял в русского майора, а потом покончил с собой. Теперь нам придется за это расплачиваться».
Я сразу вспомнил молодого немецкого офицера, который не хотел заканчивать войну.
Вскоре к нам спустился русский военный хирург и потребовал, чтобы какой-нибудь врач поднялся с ним наверх, чтобы сделать раненому майору инъекцию камфары и морфия. Я взял шприцы и ампулы, и русский повел меня за собой. По лестнице мы поднялись в помещение под куполом, вышли в широкую дверь и прошли по переходу, заваленному брошенным оружием. Мы вошли в маленькую каморку. На столе горела керосиновая лампа, от стоявшего здесь же примуса пахло метиловым спиртом. На столе лежал большой кусок теста. Русская медсестра в военной форме подняла голову, посмотрела на нас и снова занялась тестом. Хирург надел шапку и зажег примус. Я сел и стал ждать. Пожилой майор лежал в углу на носилках с приподнятым ножным концом и безучастно смотрел в потолок.
Когда я сделал ему инъекцию, он устало мне улыбнулся.
Хирург проводил меня обратно в подвал. Здесь мы вернулись к своим делам. Хирург-майор, который был родом из Владивостока, побывал у нас еще дважды — оба раза в сопровождении комиссара. Они задавали нам разные вопросы о жизни в Германии, о том, нравится ли нам Гитлер. Они смотрели на нас со снисходительным сожалением, словно знали что- то неведомое и недоступное нам. Они спросили, что мы собираемся делать дальше. Я обратился к хирургу и сказал, что уж коли мы зашли так далеко, то теперь, наверное, нам придется пройти весь путь до его родного города — Владивостока!
Хирург улыбнулся, поняв мой намек. Я понял тогда, что юмор сближает, невзирая на все бедствия и невзгоды. Понял я также, что русские обладают отличным чувством юмора.
Правда, тогда мне самому потребовалось незаурядное чувство юмора, так как русский хирург, уходя, забрал с собой мой медицинский саквояж, некоторые медикаменты и инструменты. Надо сказать, что предварительно он составил подробный документ — опись изъятого у нас имущества, где было сказано, что военный врач N-ского полка изъял поименованные предметы у бывшего дивизионного врача Карла Карловича Маркштейна.
Больных и раненых надо было кормить. При этом нелегко было даже раздобыть воду для того, чтобы вскипятить чай. Все зависело от настроения охраны. Наши глотки горели от жажды, мы все сильнее страдали от голода. Когда штаб дивизии прекратил свое существование, нам отдали его запасы консервов. Мы поделились с отступавшими, но оставили себе неприкосновенный запас до того, как пришли русские. Теперь доктор Греллинг, ветеринар из Кёльна, сидя на корточках в углу, сортировал большие и маленькие банки мясных консервов, приговаривая на певучем кёльнском диалекте: «Маленькие свинки — сюда, большие свинки — туда». Он был отличным ветеринаром и добрым человеком, даже с железными банками он обращался ласково, как с живыми существами.