Рожденный на селедке (СИ) - Шульц Гектор. Страница 7
Мы часто купались вместе в пруду, не боясь пиявок и жаб. Я научил Джессику плавать, а она научила меня плеваться через камышовую трубку глиной. Стоит ли говорить, что первым, на ком я опробовал свои навыки, стал староста, рухнувший на задницу, когда ему в глаз прилетел солидный шмат жидкой глины. Не проходило и дня, чтобы я не тренировался в новом увлечении, пока, в итоге, не переплюнул своего учителя. А однажды все поменялось…
- Наша вера разная, но в чем-то одинаковая, - сказала мне как-то она, когда мы загорали под теплым июньским солнышком, после купания в пруду. – Мы верим почти в одно и то же.
- Ну, ты вот в Вельзевула не веришь. И Бога вы по-другому называете, - парировал я, шлепая Джессику по животу ладонью. После этого знака мы обычно начинали бороться, пока король барбаров Джулиус не начинал угрожающе восставать. Так получилось и в этот раз, только Джессика почему-то задумчиво на меня посмотрела и улыбнулась. Я выучил все её улыбки, которых было очень много, но эту видел первый раз. Да и лицо её вдруг стало другим.
- У Бога много имен, но един Он во всех лицах. Так папа говорит, - ответила она, но я пропустил её слова мимо ушей, внимательно всматриваясь в её лицо, прежде мной не видимое.
В какой-то момент я понял, что Джессика гораздо красивее наших деревенских девчонок, которые были все, как на подбор – высокие, с мощными ногами, грудями до колен и белыми волосами. У них были светлые волосы, светлые глаза, светлая кожа, которая редко становилась бронзовой, как у Джессики.
У Джессики были черные, блестящие глаза, острый подбородок и широкие скулы, гладкие черные волосы и розовые губы. Её ноги, как и руки, были тонкими, а грудь еле топорщилась под мокрой рубахой. Но для меня она была самой красивой. На тот момент нам было почти пятнадцать. Буйство в крови, в мыслях и в сердце. Чистый яд, заставляющий делать невообразимое.
- Ты чего так смотришь? – спросила она, повернувшись ко мне боком. Я слабо вздохнул и побоялся пошевелиться, потому что солнечный свет будто наградил Джессику нимбом и удесятерил её красоту.
- Ты красивая, - глупо ответил я, заставив её покраснеть. Потом Джессика засмеялась и, шутя, ткнула меня пальцем в лоб, но я не поддержал игру. Внутри меня словно что-то кипело и бурлило, грозя прорваться на волю и затопить все – берег, Джессику, весь мир.
- Меня еще никогда… - она замолчала и подняла на меня глаза. Черные и блескучие. – Никогда не называли красивой. Даже папа.
- Дурак твой папа. От него мукой воняет и жуками-мукоедами. Ты красивая, - хмыкнул я, старательно скатывая из травинки шарик мокрой от волнения рукой.
- Ты меня поцелуешь? – робко спросила она, придвинувшись еще ближе. Кипение и жар стали невыносимыми. Мне не хватало воздуха, перед глазами запрыгали разноцветные жучки, а сердце бешено заколотилось. Джессика была умной. Она поняла, что творится у меня на душе. И сама меня поцеловала. Я помнил только солоноватое тепло её губ, запах пота и жар, которым она исходила. Такой же жар был и у меня. И этот жар достиг своего апогея. Что-то внутри нас лопнуло, заложив уши и заставив онеметь язык и губы. Темнота сменилась ярким светом, трелью птиц и легкой тряской внутри животов. Волны жаркого тепла то отступали, то накатывали вновь. И снова было соленое тепло её губ, её робкие прикосновения и прохладная тяжесть её черных волос, которые щекотали мою грудь.
- Ого. Что это было? – тихо спросил я, обнимая Джессику и тщетно стараясь успокоить дыхание. Ноги и все мышцы тела стали словно желейными и мелко тряслись в легкой лихорадке. Джессика тоже дрожала и прижималась ко мне, словно пыталась согреться.
- Наверное, мы стали взрослыми, Матье, - тихо ответила она.
- Если бы знал, что это так приятно, давно бы стал взрослым, - улыбнулся я. Это стало стартом того, что мы с Джессикой принялись хохотать до колик в животе. Я подлил масла в огонь, выкрикнув ругательство, которому меня научила Джессика. - Куш а бэр унтэрн фартэх (Поцелуй медведя под фартук).
- Теперь ты мой, Матье, - снова тихо сказала она, когда смех утих, а с ним пришло долгожданное тепло. Я смущенно хмыкнул и сжал ноги, чтобы успокоить Джулиуса, но Джессика покачала головой и решительно надавила мне рукой на грудь. – Ты мой, Матье. Навсегда.
- Навсегда, - прошептал я, закрывая глаза. И улыбнулся, когда губы Джессики приникли к моим губам.
Когда я назвал Джессику взбалмошной бунтаркой, я и представить не мог, какой она была на самом деле. Она была неистовой, неутомимой и больше всего любила разнообразие. Благодаря ей, разнообразие полюбил и я. Сколько жарких слов было сказано на берегу пруда, у старой ивы, чьи ветви опускались до земли, а под кроной был лишь мягкий ковер из зеленой травы. На мельнице, поднимая клубы мучной пыли, на сеновале жаркой ночью и в комнате Джессики, когда её отец уезжал в город, чтобы продать хлеб. Сколько их было…
Очевидно, что наши отношения недолго оставались скрытыми. Вслед за наслаждением пришла и расплата. В лице угрюмого отца Джессики, который стоял в дверях, ведущих в её комнату, и молча смотрел на нас, лежащих в обнимку под одним покрывалом.
Он сказал всего лишь два слова. Тихих, мимолетных и почти ничего не значащих, но эти слова секанули по моему сердцу, как острейший нож, и оставили безобразный шрам в душе.
- Ты уезжаешь, - тихо сказал он, грубо встряхнув Джессику за плечо. На меня он даже не взглянул. Не взглянул даже тогда, когда я осознал всю подлость его удара и бросился на него с кулаками, стараясь выдавить ему глаза и вырвать горло. Он отмахнулся от меня, как от обычной трусливой шавки, разбив мне нос и губы. А потом вышел из комнаты. Молча и не произнеся больше ни единого слова.
Джессика тоже промолчала. Она не стала плакать, умолять его сжалиться и не стала пытаться объясниться. Она встала, худенькая, с пылающими углями вместо глаз, и закрыла за отцом дверь, подперев её стулом. А потом вернулась ко мне и осыпала поцелуями. Тогда Джессика плакала единственный раз, сколько я её знал. Плакал и я. Давился слезами и целовал её губы, щеки и горячий лоб. Целовал волосы, пахнущие мукой и страстью. Целовал её худенькие руки и плакал. Плакал, когда бежал за повозкой, на которой сидела она и её угрюмый отец. Больше я никогда не плакал. Даже когда покидал Песькино Вымя, отправляясь в новую жизнь с сиятельным графом. Так от меня ушел первый друг и первая любовь.
- Матье, дитя мое. Ты плачешь? – я моргнул, роняя одинокую слезинку на щеку, и резко вытер её кулаком. Слишком резко.
- Не кривляйтесь, старый. Что говорил я про пердеж в шатре? - поморщился я, сжимая в руках письмо от Беатрис. – Не только слезы, но и кровь из глаз польется, если ты не прекратишь на свиной рубец налегать.
- Слышны в твоих остротах другие нотки, - задумчиво ответил сиятельный граф, ковыряясь в зубах щепой. Он улыбнулся, когда я повернулся на другой бок и положил письмо на штаны, лежащие рядом на стуле, после чего что-то промурлыкал. Но я не удосужился к этому даже прислушаться. Сейчас я хотел спать и побыть наедине со своей грустью.
Часть третья.
Утром меня разбудил петух. Самый настоящий, напомаженный петух в красных доспехах, красном шлеме с красным гребнем и пронзительно-педерастическим голосом, от которого кровь стыла в жилах и превращалась в молоко.
Петух был настойчив, но любому петуху очень сложно разбудить деревенского паренька, который спит очень крепко. В итоге, когда петуху надоело кукарекать пронзительным голосом, он предпринял попытку растолкать меня, но был безжалостно повержен наземь мощным ударом старого зазубренного меча сиятельного графа Арне де Дариана, которым тот, вероломно подкравшись, влепил петуху прямиком по красной заднице. Такого пронзительного кукареканья, которое исторг ворвавшийся в нашу палатку петух, не слышала ни одна деревня. Я был уверен, что своим криком петух перебудил добрую половину рыцарей, спящих с нами по соседству. Впрочем, так оно и было.