Пляска фэйри. Сказки сумеречного мира - Гейман Нил. Страница 22

Я еще раз пошла посмотреть на статую. До деревянного тела сквозь стеклянный ящик не достать, так что я просто прошептала:

– Представь, каково это: подарить дар столь великий, что готов за него умереть? Представь, как это: любить кого-то или что-то так сильно, что твой подарок тебя убьет?

Со мной отец драться не стал. У него голова кружилась после всего, что было.

– Ангел?

– Да, папа́?

– Я сдаюсь.

– Ты это про что, папа́? Ты можешь посидеть спокойно, а?

Я как раз метила ему в глаз каплями. Он сидел на нашем комковатом диване; раз отец у меня человек, придется влить в него все, что осталось.

– Я больше не якшаюсь с женщинами… ведьмами, феями, свечных дел мастерицами и, наверное, с самками омаров тоже.

– Тогда мы помрем с голоду, – логично заметила я. – А ну, сиди спокойно!

Пришлось подождать, пока бальзам впитается в один глаз, и тогда приниматься за другой. Потом вторая доза, потом третья.

– Ты будешь кормить нас обоих на зарплату свечницы.

– Долорес меня, в конце концов, уволит.

– О, нет, только не надо про Долорес! – отец аж взвизгнул, и глаза его налились огнем.

Флакон опустел.

Он заглянул в Шани, за покров ее милой внешности, и увидал великолепную душу. А еще – что она скучает по своему мертвому мужу, и что папа́ ей на самом деле не нужен.

Иногда, объяснил он мне, человек тебе достаточно дорог, чтобы взять и уйти от него, бросить.

Долорес (ф-фух, пронесло!) тоже была не для него, хотя душу имела одинокую, а не просто сволочную.

– Тереза? – сказал он.

Мы с ним сидели за столом, а вода из крана выкапывала нам маленькую утреннюю серенаду. Мы завтракали пропитанным медом хлебом и запивали его кофе, густым и сладким, как патока. Я кивнула в ответ: я слушала.

– Я не могу перестать любить твою маму. И не хочу переставать.

Схватил чашку с эспрессо и выхлебнул содержимое, как спиртное – словно в глотку себе выстрелил. Жилы у него на руках после долгих лет тягания сетей были как синие веревки.

– Я знаю, – сказала я.

Во мне крови фэйри только половина, так что откуда мне было знать, что Аврора нарушила правило? Все фэйри подчиняются строжайшему кодексу дарения подарков. В обмен на то, что они для тебя делают, фэйри всегда ожидают дара. Меньший дар в ответ – страшное оскорбление, но и больший тоже.

– Я слишком сильно ее любил и никак не мог перестать дарить ей всякие вещи. Но прежде всего прочего я никак не мог перестать дарить ей себя, – сказал папа́. – Я нарушил равновесие, хранящее нашу жизнь спокойной и обычной. Кто-то должен был заплатить за нарушение правил, и ей надо было уничтожить меня, и глазом не моргнув. Но твоя мама тоже меня любила и вместо этого решила уничтожить себя. Она заплатила свободой. Оставила мне записку, что бросится обратно, в море.

На фабрике Долорес разрешила мне взять канистру парафина с ланолином, который мы продаем в баиянские [35] салоны красоты. Дамы погружают кисти рук в расплавленный, остывающий парафин и вынимают такие белые восковые перчатки. Кожа делается мягкой и пахнет лавандой. Отработанный воск выглядит как призраки рук. В оранжевых волосах у Долорес красуется бабочка из страз. Я похвалила – мол, мило выглядит. Она чуть не села от неожиданности, но сказала только:

– Спасибо, Тереза.

Я сунула руки в парафин и сняла слепки.

Мы с отцом пошли на залив, неся эти призраки моих рук, и пустили их по волнам. Надеюсь, Йеманья найдет их, призовет к себе Аврору и скажет:

– Смотри, это для тебя.

И мои призрачные руки погладят ее по щекам и скажут: погляди на нас, мы ждем тебя.

– Аврора! – закричал отец.

Мамины гранатовые глаза сияют во тьме. Она показывает мне осьминога, который проводил ее сквозь каверны и расселины морского дна – он умеет делать голову совершенно плоской, если надо куда-то пролезть.

– Тереза… – говорит мама́.

Обнимать ее – как обнимать водоворот, только вот утонуть не боишься. Она обрезала волосы коротко, на современный манер: все такое зазубренное и стоит дыбом. Длинные, говорит, путаются в кораллах. Мы обе хохочем над этим. Я кладу голову на ее мягкое, как губка, плечо. Дышать тут получается без проблем. Глаза у нее совсем алые, цвета страсти.

Я оставляю маму с папой наедине и отправляюсь играть в кегли с морскими звездами. Что-то светящееся поднимается из глубин, а с ним чувство, что я просыпаюсь и пробиваюсь обратно, к поверхности.

Нет, мне надо назад! Я забыла сказать мама́, что глаза у нее – цвета рубиновой крови на шедевре раба.

Мой отец-человек и я – часть часового механизма этого мира. Мы высаживаемся в самом сердце карнавала. Куда девалось несколько дней? Мимо протанцевала Шани, одетая почти ни во что. Она помахала нам и уплясала дальше – одна, но с улыбкой. Кружащиеся женщины в юбках на обручах, топочущие ногами барабанщики, ма-де-санту и пай-де-санту [36], которые помогают людям уйти в транс. Я и свой-то между тем стряхнуть не могла и помирала от желания еще раз увидеть багряные глаза матери. Блестки и стразы на костюмах заставляли меня изнывать от тоски и желания.

Что же, в этом-то и есть опасность любви? Теперь у меня больше нет снадобья для защиты, и я не могу обдирать с людей шкурку, как с фруктов, и изучать их гнилое нутро – и вот вам, пожалуйста, я уже любуюсь парнем, показывающим капоэйру. Это наши уличные бойцы, наши факиры: они скачут так, будто из воздуха для них спускаются невидимые лестницы. От этих прыжков с кувырками они превращаются в крутящиеся белые шутихи, забивают земную силу тяжести ногами, пока она не запросит пощады. Парень махался с другими, такими же, похожими на остроконечные звезды. Когда-то давным-давно рабы учили друг друга драться так, чтобы снаружи было похоже на танец… чтобы никто не разглядел кипящего у них внутри гнева.

Я как раз допивала сок маракуйи. Плод страсти… розовый и сладкий. Разве шалость не лучше любви? Я вытащила из кармана зеркальце и поймала луч. Он пронзил понравившегося мне парня, и тот рухнул наземь. Всякий раз, как он поворачивался, я кидалась в него вспышками света, и он валился в пыль. Да что такое на меня нашло? После матча я побежала к нему.

– Тебе не больно?

Он взялся рукой за бок и попробовал отряхнуть от пыли белые штаны. Звали его Жайме, и он мне улыбался: я решила, что сейчас умру – это ж надо какой добрый!

– Не самый лучший мой день, – сказал он, ухмыляясь.

Я уже собиралась возразить, что зато у меня день выдался хоть куда, но тут примчалась какая-то девица в золотом платье-трубе и схватила его за руку. Чуть не плакала, бедняжка, от страха, что вдруг он переломал себе чего-нибудь, когда падал.

– Моя жена, – сообщил Жайме, обнимая ее за плечи и подгребая к себе поближе.

Я по-быстрому чмокнула ее на прощанье, и Жайме, раз такое дело, тоже.

Дома я сижу в ночи за столом. Хорошо, когда гроза заглушает плач. Слезы – соленая вода, мир наших тел, мир морских глубин. Моя мать плывет внутри меня… Как же мне нести ее, надежно укрытую, в радости – дальше?

В кухню на цыпочках прокрадывается отец. Я выпрямляюсь, он вытирает мне лицо, и мы вместе садимся пить ананасную газировку. Болтаем о том, как я вернусь в школу… или поеду в Рио. Мы скверно шутим и стонем от хохота. Он хочет знать, намерена ли я работать на свечной фабрике до конца моих дней. Буду ли я от этого счастлива?

Счастье! Мы оба ржем над этим словом. Я встаю и иду мыть стаканы. Они сверкают, и я убираю их в наш щербатый буфет. Когда лопнет время, как переспевший плод? Я снова навещаю кровоточащую рубинами статую и терпеливо жду, чтобы она рассказала, как боль становится красотой. А потом, в один прекрасный день, я все понимаю. Отец встает рано и отправляется в море на лодке – добывать омаров. Я машу ему с берега. И когда он опускает в воду ловушки и сети, искры Авроры летят вверх, словно желая надавать ему пощечин, а ярость солнца на волнах заставляет поднять взгляд (как и меня – мой) к нашему гигантскому городу. Он тоже весь сверкает – искрится, что твой океан, в котором можно дышать. Сокровища – любовь и ее ослепительные опасности – ждут нас там, словно бы говорит моя мать. Там, среди живущих, – когда мы будем готовы пойти и найти их.